Регистрация пройдена успешно!
Пожалуйста, перейдите по ссылке из письма, отправленного на
Материалы ИноСМИ содержат оценки исключительно зарубежных СМИ и не отражают позицию редакции ИноСМИ
Читать inosmi.ru в
Режиссер и организатор крупнейшего российского фестиваля документального кино «Артдокфест» Виталий Манский в последнее время часто приезжает на Украину. Страна, в которой он родился и провел детство, стала для него теперь, спустя десятилетия, площадкой для поисков собственной идентичности.

Режиссер и организатор крупнейшего российского фестиваля документального кино «Артдокфест» Виталий Манский в последнее время часто приезжает на Украину. Страна, в которой он родился и провел детство, стала для него теперь, спустя десятилетия, площадкой для поисков собственной идентичности.


Путешествие Манского вглубь своих корней началось весной 2014 года, в начале войны на востоке Украины.


Как раз в тот период режиссер вернулся из Северной Кореи, где снимал свою нашумевшую картину «В лучах солнца», и увидел, как надвигающаяся война разделила его русско-украинскую семью: мать и тетки, живущие во Львове, перестали общаться с родственниками, живущими в Крыму и поддержавшими аннексию.


Режиссер решил сделать из собственной семьи съемочную площадку, а себя — холодным наблюдателем маленькой внутренней войны на фоне большого конфликта.


И попал в точку: в фильме «Родные», который на днях выходит в прокат в Киеве, его семья становится типичным примером того, как война между странами разбила тысячи отношений и поделила россиян, украинцев и весь мир на разные идеологические лагеря.


­­­«Апостроф»: По фильму «Родные» и по предыдущему фильму про Северную Корею я заметила, что у вас очень холодная камера. Вы снимаете собственную семью так, будто это что-то за стеклом. Это сознательный выбор такого метода?


Виталий Манский: Наверное, я действительно человек не очень эмоциональный. Слово «холодный» носит не очень позитивную окраску, но придется с ним согласиться.


Эта «неэмоциональность», как мне кажется, позволяет мне смотреть на мир и предлагать зрителю более отстраненный взгляд на события, в которые зритель может погрузиться в индивидуальном порядке.


То есть когда у автора есть очень сильная, яркая вовлеченность, он ведет по своему миру, где у зрителя нет вариантов, он должен следовать шаг в шаг. Если он где-то оступится, то утонет.


Я же хочу предложить зрителю большую свободу. Я открываю пространство, в которое он может войти и существовать достаточно самостоятельно.


Картина «Родные» вызывает у разных аудиторий разные реакции и даже разные выводы. Я не раз слышал о том, что какие-то аудитории считывают картину как призыв к примирению.


Я как раз, как автор и даже как гражданин считаю, что сейчас не время для примирения. Но как автор картины я не хочу свою точку зрения навязывать.


Я хочу, чтобы зритель, войдя в тот мир, в который мы его с героями впустили, смог для себя определить собственные представления об этой проблеме.


— Тем не менее, в картине очень хорошо прослеживается, что украинская сторона вашей семьи готова к диалогу, они пытаются что-то обсудить, как-то наладить контакт с пророссийской крымской стороной. Но чувствуется, что люди к этому не готовы. Одна из героинь из Крыма даже не хотела говорить по Skype, а просто сидела рядом и слушала. Вы для себя поняли, почему это происходит? Почему с украинской стороны так, а с той не получается?


— Знаешь, происходит такая вещь: я специально на какие-то вопросы в картине не даю ответ, а сейчас ты их задаешь, и я должен на это ответить. Но моя задача — не отвечать. Моя задача, чтобы зритель посмотрел картину и нашел свой персональный ответ.


Иными словами, это не вопрос спойлерства, это вопрос свободы человека иметь свою точку зрения. И для меня это принципиально важно.


— А мне показалось, что вы все-таки приняли какую-то сторону?


— Я абсолютно очевидно принял определенную сторону. Но зачем мне снимать фильм, в котором я буду настаивать на своей позиции? Чем я тогда буду отличаться от пропагандиста Дмитрия Киселева, который отстаивает другую позицию, например? Я не хочу водить эти хороводы.


Если я уважаю человека — в данном случае зрителя, если я доверяю ему, я хочу отдать ему право принятия решения. И, кстати сказать, повторюсь, что в результате просмотра фильма не всегда зритель приходит к тому выводу, которого мне бы хотелось.


Вообще, грубо говоря, в чем отличие демократии от диктатуры? Демократия может предполагать внутри себя и самокритику, и самоотрицание. Диктатура не предполагает никаких прочих мнений, кроме установленного.


Вот я не хочу быть диктатором. Хотя бы в своих фильмах.


— А сложно было вообще начать этот диалог с семьей? Как вы объясняли, зачем вы это делаете?


— Прежде всего, если проанализировать картину, то можно увидеть, что у меня там нет диалога с семьей. И это было тоже принципиальной задачей — приехать не для диалога, а для монологов.


Я предложил всем, по сути, даже не высказаться, а прожить какой-то отрезок времени в рамках этого фильма. Потому что, конечно же, я мог очень активно с кем-то соглашаться и тем самым поддерживать его точку зрения, с кем-то спорить. Но это была бы другая картина, которую я не хотел бы снимать.


Поэтому для меня было достаточно непростым решением то, чтобы после очень длительного перерыва встретиться с близкими людьми и не иметь возможности с ними как следует поспорить. Поставить бутылку на стол и поговорить по душам.


Мне было важно не переубедить их, а как раз дать возможность высказать свою точку зрения.


Я так и уехал из Севастополя, не поспорив. Без диалога. С монологом. Но диалог теперь возникает в результате просмотра фильма. Люди смотрят — и начинается этот диалог. В этом такой, может быть, жесткий, холодный, но очень важный художественный прием моего кино.


— Что касается героев, они не переживали о том, что они выскажут свою позицию, что это покажут в России, что могут быть какие-то последствия?


— Прежде всего, никто не был счастлив от того, что я приехал снимать этот фильм. По разным, кстати, причинам. Не только политическим. Все бы хотели участвовать в каком-то более оптимистичном фильме.


Если говорить совсем примитивно, все с удовольствием бы снимались в фильме про свадьбу, нежели про похороны. Хотя и то, и другое в нашей жизни присутствует.


Определенное напряжение было в Севастополе. В Донецке родственники вообще настоятельно просили меня не приезжать. И я это формулирую в фильме, потому что мне важны эти комментарии — не для того, чтобы обозначить ось координат, но и чтобы привнести некий ключ к пониманию того или иного эпизода фильма.


— Что лично для вас значили съемки этого фильма? Это был поиск идентичности?


— Это целый комплекс ощущений. Прежде всего, обозначу ситуацию: я не планировал снимать этот фильм. Он не был у меня в графике. Вообще в тот момент я только приехал из Северной Кореи и ждал еще одну экспедицию, которая потом не состоялась.


Этот фильм был абсолютно внеплановым, но я понимал, что это тот момент, когда я должен в эту историю войти.


В тот момент, весной 2014-го, мы находились на пороге возможной большой европейской, а возможно, и мировой войны. Если бы тогда чуть иначе сложились обстоятельства, то вообще неизвестно, как бы мы сейчас жили в 2017-м году, что бы из себя представлял мир.


Я понимал и свою ответственность… При всей своей холодности, я почувствовал необходимость быть на Украине в этот момент. В итоге это превратилось в начало съемок картины с неизвестным финалом.


Кроме того, решение снимать фильм принималось еще и на момент решения уехать из России. По крайней мере, это было в одни и те же дни. И это все для меня непросто. Поэтому это очень личная картина, она сопряжена с моими индивидуальными переживаниями.


— Но вы в процессе все-таки изменили свое отношение к собственной идентичности? Вы украинец или вы русский, или вы литовец?


— Я — львовянин.


— Очень львовский ответ. Почему же вы не переехали во Львов, например? На Украину в целом?


— Прежде всего, для меня — да простят меня все украинцы и, может быть, порадуются львовяне — Львов и Украина не одно и то же. Киев я никогда не воспринимал как часть своей родины. Львов — да. А Киев, Минск, Москва — что-то такое имперское, с широкими проспектами.


Вы же задаете такой очень личный вопрос — почему я не поехал в Киев? Поехать в Киев для меня не было бы возвращением домой. А поехать во Львов — это такой жест, как акционизм. Это значило бы отказаться от своей профессиональной деятельности? Оказаться вне индустрии?


— Что тогда отличает Львов от Риги, куда вы переехали?


— Все абсолютно. Рига — столица европейского государства с существующей киноиндустрией, технической базой, институциями, которые поддерживают развитие индустрии. Рига интегрирована в европейское сообщество.


Работая последние 30 лет в ко-продукции с европейскими партнерами, я могу продолжать эту работу. Поехав во Львов, я выпадаю.


Из российского пространства я выпал, поскольку был обвинен в антигосударственной деятельности, был в официальном порядке лишен поддержки России.


Приезжая во Львов, я не попадаю в индустриальное пространство украинского кинематографа и не попадаю в европейское. Потому что Украина — не часть Европы.


Это был бы красивый жест для какого-то новостного наполнения — буквально максимум неделю ему жить. А дальше я начинаю неприкаянный шататься по Львову и превращаюсь в лучшем случае в городскую достопримечательность, а в худшем — в городского сумасшедшего.


— Что изменилось в вашей российской ситуации? Вы все-таки приезжаете в Россию, пытаетесь что-то делать. Что изменилось с тех пор, как вы решили эмигрировать?


— Я возвращаюсь в Россию исключительно для подготовки и проведения фестиваля «АртДокФест», и то, что я не живу в России в течение года, позволяет мне собрать и аккумулировать необходимый мне запас энергии, которого хватает на достаточно тяжелую работу по пробиванию стены, выстроенной в России.


— Для вас как документалиста нет проблемы в том, что вы отрываетесь от той действительности, в которой вы до этого жили и из которой черпали ваши сюжеты, вдохновение? Я помню, мы разговаривали с режиссером Александром Сокуровым два года назад. Как раз был конец 2014 года, когда было, наверное, максимальное напряжение в обществе. Понятное дело, с ним тоже заговорили про эмиграцию (он тогда очень сурово выступал против режима), не хочет ли он уехать. Он говорил, что, конечно, сложно, но уехать я не могу, потому что как может документалист жить без своей среды, без той действительности, которая есть, несмотря на то, что она такая извращенная и сложная?


— Я понимаю, этот вопрос стоит на повестке дня. Я еще не оторвался от этой пуповины, еще есть какая-то связь, а проблемы, наверное, будут происходить со временем. Прежде всего, надо держать руку на пульсе, как-то понимать, что мне делать дальше.


С другой стороны, я бы не сказал, что мои картины базировались исключительно на какой-то российской буквальности. Я снимал и на Кубе, и в Корее, и в Индии. И рассматривал вопросы отличий европейской цивилизации от российской — в фильме «Труба».


Думаю, я не классический российский режиссер, который, как в целом российское кино, развернут внутрь. Я все же развернут вовне, и как бы подпитываясь российской традицией, какой-то корневой системой, я рассматриваю более глобальные вопросы, вопросы другого порядка.


— Есть какие-то вещи, по которым вы уже скучаете? Широкие улицы Москвы или какие-то пейзажи из глубинки?


— Наверное, правильно сказать, что есть, но если говорить честно, то нет. Я скорее не скучаю по широким улицам или узким переулкам. Но иной раз переживаю, что не могу прийти к друзьям на праздник или разделить с близкими людьми горе утраты.


Но с другой стороны, если рассмотреть мой жизненный график последних 10-15 лет, то раньше я в Москве в год бывал от двух до четырех месяцев. Все остальное время я нахожусь либо в съемочных экспедициях, либо в фестивальных поездках, лекциях и так далее.


В общем, очень плотный график, поэтому в каком-то смысле я привык, что не нахожусь постоянно в одном месте. То есть вот я переехал в Ригу, но что изменилось для меня глобально? Я менял чемоданы в Москве, теперь я меняю их в Риге.


— Вы в начале разговора сказали, что сейчас не время для примирения. Почему?


— Потому что примирение — это не мир, в том смысле, что когда идет война, я не очень понимаю, что такое примирение или перемирие. Люди сидят в окопах, на линии фронта. Примирение — это что? Мы сегодня не стреляем? Сегодня и завтра не стреляем, а потом опять стреляем? Не очень понятно.


Мир я понимаю, да. Но опять же мир — это согласие. Это либо кто-то победил, либо пришли к какому-то согласию, которое обе стороны устраивает. Вы мне объясните, что такое согласие с аннексией Крыма? Это когда Украина говорит: «Ну, ладно, проехали«?


— Некоторые политики у нас так и говорят.


— Некоторые политики — это еще не вся Украина.


Или вот представим, что высадились какие-то фиолетовые человечки уже с другой стороны и Крым опять на Украине. А люди, которые там живут и не хотят жить на Украине, не любят Украину и не считают себя украинцами? Вот в этой ситуации я не понимаю, что такое перемирие. Поэтому и призывать к тому, чего я не понимаю, по крайней мере, бессовестно.


— Вопрос же не в формальном перемирии, а вопрос в некой организации диалога между теми людьми, которых эта война разъединила, как вашу семью. Вы себе представляете, как должны поговорить два человека, которые приняли для себя две разные идеологии, после того, как эта война закончится?


— Да, вот я представляю, что в Германии общество покаялось за содеянное. А перед покаянием оно приняло, осознало… Невозможно себе представить, сколько нам еще идти до начала процесса осознания, а потом — процесса покаяния.


Мне кажется, я говорю какие-то понятные, банальные вещи. Но это как если бы на человеческом уровне произошел конфликт между двумя людьми. Вот мужчина изнасиловал женщину, а потом говорит: «Давай поговорим. Я тебя просто хотел и не удержался. Забудь. Пойдем кофе попьем». Так что ли? Об этом перемирие?


— Та часть вашей семьи, которая приняла аннексию Крыма и российскую позицию, у вас с ними получился какой-то диалог?


— Прежде всего, моя семья является абсолютной моделью общества. Если в обществе ничего не изменилось, то почему должно измениться в моей семье? На основании каких предпосылок?


— На основании, может быть, вашего желания сделать так, чтобы они снова попробовали…


— Зачем? Вот просто ответьте мне, как если бы я брал у вас интервью, — зачем?


— Чтобы быть семьей, в конце концов.


— Каждый день вкладывать в копилку конфликта, но при этом быть семьей? Если муж больше не любит жену или жена больше не любит мужа, зачем жить-то? Надо просто взять и развестись, поменять квартиру и разъехаться. Зачем терпеть друг друга? Ради чего приходить и видеть эту ненавистную тебе физиономию, еще и ложиться с ней в одну кровать?


— Для нас это правда очень болезненная история. Мы ищем ответы и пока не находим их.


— Если бы все было так просто, зачем их вообще искать? Тогда бы мы открыли, как в учебнике, последнюю страницу, а там написано: дважды два — четыре. А ведь это не дважды два, это сложно, это вообще не поддается никаким математическим определениям.


Сейчас есть Украина в той территории, в которой она существует, и она должна полностью сосредоточиться на жизни в этой территории, в своей семье, которая не бросила, не изменила, не предала, ничего подлого по отношению к тебе не сделала.


Вот эта территория, эта часть семьи должна сейчас думать о будущем. И она должна так зажить, чтобы те, кто тебя предал, бросил, изменил, почувствовали себя полными идиотами.


И это, на мой взгляд, единственная возможность что-то изменить. И тогда они придут, скажут «простите нас, засранцев». И может быть, Украина их простит.