Регистрация пройдена успешно!
Пожалуйста, перейдите по ссылке из письма, отправленного на

В отчаявшемся Санкт-Петербурге царит фатализм

© AP Photo / Dmitry LovetskyТроицкий мост в Санкт-Петербурге
Троицкий мост в Санкт-Петербурге
Материалы ИноСМИ содержат оценки исключительно зарубежных СМИ и не отражают позицию редакции ИноСМИ
Читать inosmi.ru в
В Санкт-Петербурге памятники путинского времени — магазины. Но люди, с которыми я знаком уже много лет, кажутся странным образом побледневшими, угасшими, какими они не были в бурные ельцинские годы, когда я только с ними познакомился. При этом их экономическое и общественное положение заметно улучшилось. Но никто, кажется, не сохранил своей личности, своих идей.

Есть города с брутальной символической жестокостью: каменные шедевры, городские традиции, шквалы ветра, люди, священные убранства истории, аллегорические тени снега и туманов. Петербург — одно из таких мест, здесь могут жить только стойкие люди, призванные к равенству душ и судеб, к одинокой верности обществу. Эти места стремятся к тому, чтобы их описывали и интерпретировали, их судьба — стать внутренним опытом, чем-то, что происходит внутри нас, словно это пейзаж души. Я прохожу рядом с районом, где Достоевский написал «Преступление и наказание»: все эти улицы и площади напоены мифом греха, искупления, ошибок, смертностью всего сущего, всех утопий истории.


Санкт-Петербург не был лишь фоном для революции, он и есть сама революция. Лишь здесь могли развиваться и дойти до своей кульминации эти события, лишь здесь ржавые оковы, сжимавшие Россию, могли ослабнуть, лишь здесь могли зажечься искры революции. Лишь здесь множество событий могло сосредоточиться в один-единственный день, в год, который вместил то, на что не хватило бы и сотни лет. Город-котел, где бурлила новая жизнь.


О революции читают не в книгах, а на стенах, на камне. Не надо переворачивать страницы, просто сворачиваешь на другую улицу. Рядом с Адмиралтейством случайно наталкиваюсь на стеллу с изображением хищного профиля мужчины жестокой наружности. Это же Дзержинский, создатель большевистской политической полиции и безупречно отлаженного конвейерного механизма истребления народа! Значит, этот роскошный дом в неоклассическом стиле, украшенный колоннами, фавнами и доброжелательными нимфами — первая штаб-квартира «Чрезвычайной комиссии». Захожу внутрь. Кабинет остался на месте в нетронутом виде: бюро, покрытое зеленым сукном, два старинных телефонных аппарата, чернильница, в которую окуналось перо, подписывавшее страшные приказы и ужасающие призывы: расстрелять повстанцев, уничтожить двурушников, немедленная смерть контрреволюционерам, не сомневаться, обнаружить, поразить, убить.


В соседнем зале листаю приговоры, где теснятся обвинения, печати и подписи. Я вижу перед собой бесстыдно обнаженные жизни, срезанные серпом безжалостной власти, выжившим из ума общественным каннибализмом: 1919 год, Гулина-Зубель, известная как «Даша», участвовала в повстанческом комитете в Кронштадте, приговорить к смерти. Василий Бакилев, рабочий, приговорен за саботаж, отец просит помиловать, отказать и исполнить приговор.


Да, конечно, я в Европе. В том смысле, что я могу получить все, хотя бы малейший пустяк, несущественный, бесполезный. Памятники путинского времени — магазины. Но люди, с которыми я знаком уже много лет, кажутся странным образом побледневшими, угасшими, какими они не были в бурные ельцинские годы, когда я только с ними познакомился. При этом их экономическое и общественное положение заметно улучшилось. Но никто, кажется, не сохранил своей личности, своих идей. Они говорят лишь, что нужно купить, куда поехать отдыхать, беседуют о деньгах, — какая-то одержимость. Или, быть может, просто я их переоценивал. Быть может, это вечная русская «пошлость» — комплекс вульгарности, китча, рутинного конформизма, в котором они находят удовлетворение не только эстетическое, но и моральное. Ее описывал Чехов, но она сквозила на улицах в эфемерных нуворишах нэпа, во времена застоя, в постсоветских олигархах. И во времена Путина.


Даже та страна, которая представляется нам на Западе агрессивной, упорной в своем желании восстановить власть, изнутри кажется мне более уязвимой. Не в политическом будущем, которое, кажется, предопределено на годы вперед. Но мне рассказывают об экономике, живущей исключительно за счет нефти и оружия, конечно, современного, которое больше продается, чем используется. Инвестиции в промышленность и сельское хозяйство ничтожны, все импортируется и просто собирается для внутреннего рынка. Националистическая гордость против дерзкой и враждебной Америки компенсирует крах покупательной способности из-за обесценивания рубля, но на сколько ее хватит? Это то место, где, парадоксальным образом, я слышал меньше разговоров о Трампе: посмотрим, что он сделает, американец все-таки. Победа в Сирии не вызывает никакого ажиотажа, гораздо больше возмущения и дрожи возникает в связи с украинскими «провокациями».


Тот музей, который я ищу, находится как раз напротив большой голубой мечети. Она была построена в конце 19-го века, архитектор хотел повторить чудо Самарканда. Сегодня она кажется закрытой и пустой, но по пятницам, в день большой молитвы, ее наводняют потоки людей, бывших советских граждан, приверженцев мусульманской веры — кавказцев, азербайджанцев, казахов — в городе их множество. Это российская версия европейской животрепещущей проблемы миграции. Она регулируется при помощи драконовских указов.


Музей находится в бывшем великолепном особняке звезды балета Кшесинской, дивы, которая, как говорят, была любовницей Николая II. Сохранилось множество прекрасных фотографий, передающих с нетронутой двойственностью ее волнующую красоту: черные волосы, изящная фигура, огромные глаза. Глядя на нее сквозь время, мы испытываем ту пылкую нежность и тот смущенный страх, всегда составляющий начало страсти. Большевики конфисковали ее дом в 1917 году, превратив его в штаб-квартиру партии. Сюда привезли едва сошедшего с поезда на Финляндском вокзале Ленина, чтобы он дал инструкции по захвату власти.


Здесь раньше был музей революции: с осторожной отстраненностью он превратился в «музей политической истории России». По кардинальным переменам в оформлении и экспонатах мы начинаем понимать, что думает эта страна о своем грузно нависшем прошлом. И о себе самой.


Некоторые вещи поражают. В первом зале три экрана постоянным потоком транслируют редкие записи 1917 года. Одна посвящена Ленину, свирепствующему в Смольном, в коридорах, где когда-то порхали юные фрейлины и голубые гусары. На второй — Колчак, генерал Белой гвардии, которому почти удалось завоевать Санкт-Петербург, что изменило бы ход истории. Далее Керенский, комиссар временного правительства, адвокат, наслаждавшийся своими речами и считавший, что именно так может очаровать мир, переживающий переполох. Он сбежал из страны, переодевшись в женщину, в тот самый неминуемый октябрь, на своем красном локомобиле, выкинув на ветер исторический шанс русской революции. Всем троим выделено одинаковое пространство, придано одинаковое значение, ничто, даже в комментариях, не подтолкнет посетителя выбрать из них плохих и хороших.


В музее замечаешь, что Ленина здесь очень мало, но много Сталина. Он ждет тебя на лестнице, которую ты не минуешь, — гигантский портрет в маршальской форме, он как будто идет на тебя, медленно, ровно, тяжело, шагом хозяина, властителя мира. Он не спешит, являет собой воплощение неотесанной власти, власти солдата и бюрократа. Однако портрет полностью помещен в частую тюремную решетку. Если внимательно смотреть на то, как она крепится к стене, замечаешь, что за решеткой находишься ты сам, посетитель. А он, тиран, смотрит на Россию, которую замкнул в оковах.


Бесчисленные плакаты посвящены женщинам, новым советским женщинам с жесткими чертами лица, в куртках, застегнутых на все пуговицы, в (красных) платках, закрывающих волосы, с напряженными лицами, дисциплинированные социалистки, научные работницы. Материнство стало для них «общественной заботой». Я задумался, не лучше ли довериться революциям импульсивных, чувственных, непокорных и безудержных Марианн.


Прохожу по садам перед собором святого Исаакия: сугробы, бледные лучи солнца, скрывающегося за облаками, которые уносит ветер, тишина, столь глубокая, что при каждом шаге в ушах отзывается скрип ботинок по снегу. Та же мрачная тишина, что и в то время, когда этот город медленно, гордо умирал от заморозков и голода в 900 дней немецкой осады. В подземельях Эрмитажа люди работали и существовали до самой своей смерти. В ту зиму повсюду появились санки, от Невского до Пискаревского, до госпиталей: постоянный легкий скрип полозьев казался звонче и громче от взрывов. Он оглушал. Санки нужны были для доставки больных, умирающих, мертвых. Трупы были окоченевшие, они издавали легкий металлический звук, когда их бросали в большие кучи, потому что не было сил, чтобы их хоронить. Я видел мемориальную табличку на стене, где говорилось о том, что в один день умерли 10 тысяч человек! Город умирал так же, как жил до этого несколько месяцев, стиснув зубы.


Было бы все это возможно, если бы не революция, не костры, не бурные дни, унесшие с собой человеческие жизни? Было бы это возможно, если бы над этими тенями не возвышался грозный сторонник революции Сталин? С его именем на устах Красная армия атаковала и превратила в прах гитлеровских демонов.