Регистрация пройдена успешно!
Пожалуйста, перейдите по ссылке из письма, отправленного на
Борхес: «Добро пожаловать за мной в лабиринт» (La Repubblica, Италия)

В 1981 году великий критик встретился с аргентинским маэстро. В результате появилась интимная исповедь о литературе, слепоте и искусстве. Мы представляем ниже не издававшееся ранее интервью

© CC0 / Public Domain _ / Перейти в фотобанкАргентинский писатель Хорхе Луис Борхес
Аргентинский писатель Хорхе Луис Борхес - ИноСМИ, 1920, 05.01.2021
Материалы ИноСМИ содержат оценки исключительно зарубежных СМИ и не отражают позицию редакции ИноСМИ
Читать inosmi.ru в
Итальянское издание опубликовало не издававшееся ранее интервью с известным аргентинским писателем и поэтом Хорхе Луисом Борхесом. В нем Борхес рассказал о своей «одержимости», которую заметили его читатели, а также о том, можно ли считать лабиринтом круги ада.

—  Любопытно, что вам всегда нравятся великие писатели, не строящие лабиринтов.

— Ариосто в некотором смысле строит свой лабиринт, но это радостный лабиринт, подобный реке с многочисленными излучинами, не лабиринт в понимании Генри Джеймса или Кафки. Вот у Пиранези подлинные лабиринты, но Ариосто — иной случай, это радостный лабиринт. Однажды я представил себе…

—  Что вы представили себе?

— Полагаю, идея была такова: в своем последнем путешествии Данте был в Венеции, верно? Давайте предположим, что он хотел написать после «Божественной комедии» еще одну книгу. Представим себе монолог Данте: напишу-ка я такую книгу… ему необязательно ее писать, ведь один ее замысел был бы уже чрезвычайно важен. А потом он умирает, не написав ее, это мог бы быть фантастический рассказ. Литература столь таинственна, не поймешь, что ясно, что покрыто тайной, это столь таинственный вид искусства, столь трудновоплотимый.

—  Существует ли противоречие между ясностью и лабиринтом?

— Да, только лабиринт задумывался с ясностью. Значит, к лабиринту, к хаосу мы приходим не через хаос, а через космос. Мы понимаем, что в лабиринте есть тайный порядок. Он устроен гармонично и так, чтобы его можно было понять.

—  Каким был первый лабиринт, который вам довелось увидеть в жизни?

— Первый лабиринт я увидел на гравюре. Потом я отправился в Кносс, на Крит, а потом в Хэмптон-Корт, а это maze, лабиринт-шутка: лабиринт часто выступает символом счастья. И потом само это слово «лабиринт» такое красивое.

—  Что значит для вас слово «лабиринт»?

— Оно навевает какой-то ужасный образ. В древности оно обозначало проходы в шахтах. У Чосера, в XIV веке, лабиринт движется, он состоит из камышей, у него круговое строение, очень странное; а я читал, что Дюрер представлял себе вращающийся лабиринт.

—  Как вы считаете, можно ли круги ада считать своего рода лабиринтом?

— Возможно, да. Вплоть до Возрождения лабиринт был строением, где всегда необходимо было добраться до центра; а потом, после маньеризма, лабиринт, напротив, стал местом потерянности, а, стало быть, существует лабиринт, который ближе нашему восприятию и начинается он с маньеризма и барокко. Честертон говорил: мы — то, чего все мы боимся, лабиринт без центра.

—  У литературного лабиринта есть центр?

— Да, у него есть центр; внешне он кажется лабиринтом, а потом становится очевидно, что на самом деле это космос, что у него имеется разумное объяснение. Я не знаю, почему так часто прибегал к лабиринту; ведь с самого детства идея лабиринта и Минотавра настолько будоражила мое воображение, я даже не могу себе этого объяснить. Эту мою одержимость заметили мои читатели, а я о ней и не догадывался, я повиновался ей, был ее жертвой, но никогда не пытался ее себе объяснить. Вы знаете, что я никогда не читал того, что обо мне пишут, ни разу не читал ни одной написанной обо мне книги. Или потому что меня мало интересовала эта тема, или потому что она интересовала меня слишком сильно. Обо мне написали уже целую библиотеку, а я ничего из этого не читал. Наверное, я понимаю, что в моих рассказах есть центр, но зачастую и нет — из-за моей неспособности. Я не стремлюсь к таинственности, я пытаюсь быть классиком, но возникает ощущение, что я возмутительно современен. Когда один мой друг, Де Кирико (De Chirico), замечал что-то некрасивое, он говорил: «Это современно, это некрасиво».

—  Де Кирико, живописец? Джорджо де Кирико?

— Да. Он говорил: «Это некрасиво, это современно».

—  А что вы думаете о живописи Де Кирико?

— Он великий живописец; я не могу видеть его произведений, потому что лишился зрения. В 1955 году я мог смотреть кино, потом мог видеть лица, а теперь — нет, теперь я живу как в тумане, в светящемся тумане, таком сероватом или зеленом. Я утратил два цвета — красный и черный. По черному я тоскую; я привык раньше спать в темноте, а теперь для меня темноты не существует, все стало расплывчато сияющим, и я не различаю формы, не вижу движения. Если я двигаю рукой, я вижу, что она движется, но не вижу, что это моя рука; а когда двигаю las tontas (на гауческо «ножищи», «ступнищи», «конечности» — прим. автора), мне кажется, будто я их вижу. Но это не ужасно, потому что происходило все медленно и никакого трагического поворота не было; если бы это произошло внезапно, да, была бы трагедия, можно было бы покончить с собой. Но я же видел, как умирали слепыми мои родители, моя бабушка, мой дедушка-англичанин, а про тех, что были раньше, я и не знаю.

—  Можно ли сказать, что в вашей литературе…

— Я очень плохо знаю литературу, я создаю ее и забываю, вы знаете ее лучше, потому что вы читали ее. Я читал ее, проверяя черновики, а в последнее время и этого не делал, потому что и править уже не мог. Я пытаюсь забыть все, что написал, и думать о том, что напишу; по-моему, нет ничего полезного в том, чтобы оглядываться назад. Франко Мария Риччи (Franco Maria Ricci) сказал мне: «Мы издаем, чтобы не проводить все время за правкой рукописей». Если книга издается, ты от нее освобождаешься. Я публикую книгу и не знаю, продалась ли она, была ли переведена, имела ли успех, писали ли о ней что-то, не писали… Я сужу по моим друзьям: если мои друзья мне о книге не говорят, значит, она им не понравилась, а если рассказывают — то бывают очень щедры на детали. Я никогда не пытался прославиться, это вопрос поколения: в пору моей молодости думать об успехе было не принято.

—  Вас можно было бы назвать современным Гомером из-за универсальности, которой обладают ваши произведения, быть может, и из-за их ясности…

— Ясность — это форма вежливости, которая необходима в отношениях со своим читателем. Помимо моей пресловутой слепоты, не знаю, что еще у меня может быть общего с великим Гомером, великим поэтом устного искусства.

—  Вы опубликовали в Италии книгу, которая так и называется «Устное», и в ней проглядывается своеобразный метод Сократа, любовь к устному дискурсу. И все же стиль недалек от письменного.

— Слепота не смогла лишить меня звучания слов, удовольствия общения с аудиторией, которую я не вижу, но слышу, как она безмолвно мне внимает. Как это было в Италии, в Милане во время экспозиции лабиринта, когда я говорил перед публикой, наизусть декламировавшей мои стихи. Наверное, это и есть утешительный лабиринт…