Светлана Алексиевич: уже началась битва за маленькую Белоруссию

Читать на сайте inosmi.ru
Материалы ИноСМИ содержат оценки исключительно зарубежных СМИ и не отражают позицию редакции ИноСМИ
Почему лауреат Нобелевской премии по литературе Светлана Алексиевич отказалась возглавить Конституционный суд Белоруссии? Как так случилось, что Нобелевская премия принесла ей порабощение? Чем, по ее мнению, закончится битва за Белоруссию? Про свой путь и свое время писательница откровенно рассказывает в новом интервью.

Почему лауреат Нобелевской премии по литературе Светлана Алексиевич отказалась возглавить Конституционный суд? Как так случилось, что Нобелевская премия принесла ей порабощение? Чем, по ее мнению, закончится битва за Белоруссию? Про свой путь и свое время писательница откровенно рассказывает в новом интервью.

 

31 мая — день рождения первого белорусского лауреата Нобелевской премии Светланы Алексиевич. Юбилей, 70 лет… Светлана Алексиевич родилась 31 мая 1948 года в Станиславе (сейчас — Ивано-Франковск, Украина). Отец — белорус, мать — украинка. Позже семья переехала в Беоруссию. Работала воспитателем, учителем истории и немецкого языка в школах Мозырского района, журналистом в газете «Припятская правда» в Наровле. В 1972 году окончила факультет журналистики БГУ и начала работу в березовской районке «Маяк коммунизма». В 1973-1976 годах работала в «Сельской газете», в 1976-1984 годах руководила отделом публицистики журнала «Неман». В 1983 году стала членом Союза писателей СССР. С начала 2000-х годов жила в Италии, Франции, Германии. С 2013 года постоянно живет в Белоруссии.


8 октября 2015 года стала лауреатом Нобелевской премии по литературе. Премия вручена за «многоголосое звучание ее прозы и увековечение страданий и мужества». Алексиевич номинировалась на Нобелевскую премию по литературе с 2002 года по рекомендации шведского ПЕН-центра за цикл произведений «Голоса Утопии» — это шесть книг: «У войны не женское лицо», «Цинковые мальчики», «Зачарованные смертью», «Последние свидетели», «Чернобыльская молитва» и «Время секонд-хенд».


Я люблю слушать Светлану Александровну. От самого начала, от первой встречи мартовским днем 1991 года: тогда только начинал заниматься журналистикой, и одними из первых были во многом определяющие знакомства с нею и Василием Быковым… Впрочем, мы давно уже не беседовали «под запись», ведь после Нобелевской премии жизнь писательницы — в бесчисленных вандраваннях по всему миру. Тем не менее, вернувшись в мае домой на короткое время, она нашла время для интервью…

 

«Белорусские новости»: Светлана Александровна, вы как-то сказали в одном давнем интервью: «Все-таки я думаю, что нас делает время. Если бы не Горбачев, не перестройка, лежала бы книга у меня в столе. А тогда был удивительный время. Я помню, как поменялись лица людей, даже пластика толпы была другая. И сколько было новых имен, слов и чувств! Другое дело, что до нового времени нужно быть готовым. Я оказалась нужным человеком в нужное время. Это было мое время». В этой связи вопрос: верите ли вы в роковую неизбежность предопределенного нам судьбой?


Светлана Алексиевич: Я, конечно, фаталист, но не в таком смысле. И на никакое мессианство не претендую. Просто считаю, что так уж совпало, что я смогла сделать эту работу.


— Вы еще признавались, что однажды думали уехать из страны — после истории с ГКЧП, когда случился судебный скандал вокруг «Цинковых мальчиков», потому что, как сказали, было понятно, что ждет вас…


— Я никогда не хотела уехать навсегда — только временно. И совсем по другой причине. Тогда еще проходили демонстрации, во время которых милиционерам разбивали головы. И, помню, я зашла в Союз писателей, где были Зенон Позняк и несколько наших писателей, один из которых сказал восхищенно: «Светлана, ты знаешь, как текла кровь у этих милиционеров!..»


Я была в ужасе. В ужасе от того, что писатели могут радоваться при виде крови. «Это даже хуже, чем у Демьяна Бедного!» — подумала я. И понятно, что баррикада — это очень опасное место для художника: ты видишь только мишень, а живого человека — нет. И, чтобы сохранить нормальное взгляд на мир, решила на какое-то время выйти из этого круга… Никто здесь с автоматом Калашникова за мной не бегал, хотя звонили и угрожали. Но это все пережили не я одна… Поэтому я уехала, чтобы просто остаться писателем.


— А что именно за угрозы были?


— Говорили, например, что может прибить какой-то «афганец»-сумасшедший…


— Вам не было страшно в то время?


— Конечно, было. И советовали, чтобы я все время ходила с друзьями, как с охраной. Но здесь я как раз была фаталистом и говорила: «Сколько раз мы были свидетелями, что люди ходили с охраной, и их все равно убивали!..» Это моя профессия, и доля риска заложена в этой профессии. К тому же, что касается афганского движения, имейте в виду, что там было много различных течений: кто-то принимал мои книги, кто-то не принимал и считал: «Мы — герои, а она сделала из нас преступников!» Я просто оказалась на острие…


Помню, когда шел суд над моей книгой, пришел священник отец Виталий. Он сказал матерям, которые кричали и оскорбляли меня: «Матери, успокойтесь! Она же имеет право, она хочет сказать, что и те матери тоже плачут!» И женщины бросились на него и стали срывать крест, а потом дошли до Филарета и говорили, какой он предатель, этот отец Виталий. А мне сказали, что поставили свечу и заломили ее… Такое тоже было…


Но вы знаете, я все-таки воспитана русской литературой — воспитана в том духе, что свой путь надо пройти до конца и нужно честно делать свое дело… И когда была на войне в Афганистане… Я же не суперменша… (Улыбается.) И не делала никогда из себя ни суперменшу, ни жертву. И мне было трудно и страшно видеть, как ложкой собирают то, что осталось от людей, чтобы хотя ДНК матери послать. Я там даже один раз потеряла сознание… А потом надо было приехать и еще писать об этом. И нужно было несколько раз прослушать кассеты — я же записи сама делала, ведь когда люди возбуждены, они говорят так отрывисто, что ни одна машинистка не поймет… Но это тоже была моя работа.


— Вы обычно говорите, что если бы не было книги «Я из огненной деревни…» Алеся Адамовича, Янки Брыля и Владимира Колесника, вряд ли вы состоялись бы как писатель. И, говоря, что вам повезло с учителями, каждый раз называете Адамовича и Быкова. Вам их не хватает, ваших учителей? И чье вообще отсутствие для вас еще чувствительно?


— Ну, конечно, этих людей не хватает, но не только мне, но и, по-моему, всем нам… А чье еще исчезновение для меня ощутимое?.. Тогда, во время перестройки, много было таких людей — это и Юрий Афанасьев, и Дмитрий Лихачев, но я скорее говорила бы не персонифицирована, а о какой-то образ того нового времени в лицах.


— Кстати, в различных публикациях упоминаются разные имена, поэтому хотел бы уточнить: кто именно помог тогда, кто одолжил деньги, чтобы вы могли работать над первой книгой? Понятно, что Быков и Адамович…


— Еще Эдзя Огнецвет и Виктор Коваленко.


— Вы сами к ним обращались и ваша просьба не вызвала удивления?


— Не, они очень хорошо, по-дружески реагировали. А просила сама, поскольку это было сложно по тем временам: аудиокассет было не достать, диктофоны же стоили очень дорого, и, конечно, денег на это у меня не было. Однако я потом все, конечно, вернула. Я все-таки воспитана русской литературой — воспитана в том духе, что свой путь надо пройти до конца и нужно честно делать свое дело…


— Теперь же вы сами нередко помогаете и обычным людям, которые оказались в беде, и литераторам, причем абсолютно бескорыстно и редко когда афишируя это (да и то обычно под натиском журналистов). Помогли, например, Андрею Горвату. Его книга «Радзіва "Прудок"» в прошлом году стала, без преувеличения, литературной сенсацией, которую даже трудно, невозможно с чем-то сравнить. Но как вы узнали о Горвате?


— Мы с Машей (Марией Войтешонок, писательницей и подругой Светланы Алексиевич. — С. Ш.) читали его в интернете, это было очень интересно. И было очевидно, что ему трудно жить, поэтому я больше года ему помогала.


— Вы же незнакомы, и со стороны Горвата не было предложения познакомиться? Это, видно, потому что он интроверт…


— Ну да, он, наверное, такой… Может, когда-нибудь мы и познакомимся, но, понимаете, меня это не интересует — я считала нужным помочь ему и помогла.


— Однако хотели бы познакомиться?


— Да, с удовольствием бы… Думаю, когда-нибудь это случится.


— В последнее время в интервью вы выделяете два имени в современной белорусской литературы — Виктора Мартиновича и Ольгерда Бахаревича. И сразу само собой встает вопрос: почему только их?


— Это не значит, что остальные хуже. Я просто говорю, что эти два имени — открытие для меня последних лет.


— Но вы же, наверное, понимаете, что если нобелевский лауреат-то кого-то выделяет, к этому писателю сразу повышается внимание.


— Не думаю. (Смеется.) Я же тоже просто читатель. И вот эти два человека мне, как читателю, интересны. А другие… Может, потому, что это люди из моего поколения, и я приблизительно знаю круг их идей, поэтому и не реагирую так остро. А вот это уже новое поколение с новыми идеями и представлениями о мире и об искусстве. Новое поколение, которое пытается найти новые ответы. Поэтому это мне и интересно.


— А Алесь Рязанов?


— Он из моего поколения. Кроме этого, я в свое время увлекалась Владимиром Дубовкой. А в 1920-е годы русская литература осуществила настоящий европейский прорыв, но потом все было уничтожено НКВД. И вот поскольку я читала авторов 1920-х, для меня не было таким уж откровением то, что было в литературе позднее.


— А вы помогли Анне Северинец в издании ее книги «Владимир Дубовка. Он и о нем» из-за Дубовки или из-за Северинец, которая сама обратилась к вам с просьбой о помощи?


— Из-за Дубовки, поскольку он еще в студенческие годы очень впечатлил меня. Я вообще считаю, что литературный путь и вообще путь искусства — это всегда путь одиночки. Я не верю в тусовочный ход истории.


— И финансово обеспечили в прошлом году и в этом году литературную премию имени Алеся Адамовича Белорусского ПЕН-центра опять же из-за имени Адамовича?


— Да, ведь это мой учитель. А во-вторых, премию дают за честность в литературе и за моральную величину, а эти понятия для сегодняшней литературы по-прежнему важны.


— В общем, есть ли у вас ощущение преемственности литературных поколений? Или возникало когда-нибудь ощущение, про которое однажды Пимен Панченко говорил Григорию Бородулину: «Если мы пойдем, вы сразу почувствуете, как постарели»?


— Да нет, у меня такого ощущения никогда не было.


— То есть у вас не было взаимосвязи со старшим поколением?


— Не сказала бы. Я была уже из другого поколения, и меня интересовали немного другие вещи — глаза: куда человек уходит, в чем смысл смерти? как человек не сходит с ума, убивая другого человека?.. Понимаете, идея уже не довлела надо мной, как над тем поколением, и не потому, что я такая вот, а потому что просто была из другого времени…


И у меня никогда не было ощущения, что вот этот человек — мой старший товарищ. Нет, у меня всегда было чувство близости с людьми, которым близки и интересны те вещи, которые близки и интересны мне. Но просто он знает больше. Только так.


— Очень мне по душе это ваше определение — «сосед по времени».


— Так-так. Но это не мое — это Трифонов. Оно немножко иначе у него звучит, однако смысл такой.


— Но и в своем литературном поколении вы…


— Одиночка. Я вообще считаю, что литературный путь и вообще путь искусства — это всегда путь одиночки. Я не верю в тусовочный ход истории. Все равно если будем говорить о определенное время, мы назовем только отдельные имена, а все эти тусовки — это какой-то фон эпохи, не более того… Так что нет, мне никогда не хотелось быть в какой-то тусовке. Тем более что те вещи, которыми занимаешься (при условии, конечно, что занимаешься серьезно), надо продумывать медленно, тихо, в одиночестве. Серьезная работа всегда проходит в одиночестве.


— И в этом случае, по-видимому, можно говорить в том числе про внутреннюю свободу. Но каким будет лично ваше ее определение?


— Если ты способен задумываться о главном, серьезных вещях и сам способен находить ответы. И когда над тобой ничего не висит и ничто не преобладает. Однако недостаточно одного только генетического чувства свободы — нет, это, конечно, важно, это основа, но хорошо еще, если и время вам тоже помогает. В этом смысле мне, безусловно, 1990-е годы помогли.


— Вы когда-то сказали, что 1990-е годы — самое прекрасное время вашей жизни. Но разве не 1980-е, когда вы и входили в литературу?


— Я не сказала бы, что это лично мое время — это, скорее всего, время моего поколения.


— По-видимому, более правильно говорить о рубеже 1980-1990-х годов?


— Да, это был самый интересное время, когда казалось, что сейчас мы войдем в мир и будем как все, что нас ждет другая жизнь.


— Между тем, известно, какую роль сыграл в вашей судьбе заведующий отделом пропаганды и агитации ЦК КПБ Савелий Павлов. Но я вот подумал: поскольку у вас есть пересечения во времени и в литературе с Василем Быковым и Алесем Адамовичем, возможно, печально известные цэковские работники Владимир Севрук и Иван Антонович сыграли негативную роль не только в их жизни, но и в вашей?


— С Сеўруком я не встречалась. У него было противостояние с Адамовичем. Что касается Антоновича — тоже. Он, как какой-то гоголевский персонаж, хотя где-то и мелькал, но я с ним не сталкивалась. А вот с Павловым у меня действительно связана история…


Была у меня такая книга — «Я уехал из деревни…», первая попытка сделать что-то в этом жанре. Это было еще до знакомства с Адамовичем. Меня уже тогда тянуло записывать людей. И у меня здесь готовился к печати очерк, но его сняли с журнала, и я отправила его в «Новый мир». Однако каким-то образом об этом узнали в нашем ЦК — это вообще загадочно, как работала та система! И меня вызвал Павлов.


Когда я вошла, он даже привстал — видно, думал, что появится такая дородная антисоветчица (смеется), а пришло молодое существо совсем небольшого роста! И хотя сначала он был настроен агрессивно, но стал говорить довольно миролюбиво, словно поучая меня: мол, я не так понимаю, не так пишу, что ремаркизм не пройдет — весь набор советских штампов. А закончилось все тем, что он сказал: «Забираешь свой очерк и через два месяца приходишь с новым вариантом».


И вот я встаю и говорю: «Как вы себе это представляете? Я всю жизнь шла к тому, чтобы написать именно так, как написала. И вы хотите, чтобы за два месяца я стала другим человеком?» Павлов ответил: «Иди и подумай». Я и пошла. И, конечно, ничего не переписала. Закончилась же эта история тем, что я ушла из «Немана».


— Помню, как вы рассказывали, что тщетно пытались тогда найти поддержку в Союзе писателей.


— Так, я вдруг увидела трусливое поколение. Это была ошеломляющая трусость… Никто по-настоящему не вникал в суть моего дела, они словно между прочим разговаривали со мной… Это была непробиваемая советская система.


— Между прочим, мне понравилась реакция Михаила Горбачева, который искренне удивился, впервые увидев вас: «Это ты, такая маленькая, такие-то книги написала?!»


— А, так-так-так! (Смеется.) Это было поразительно! Горбачев, кстати, вел себя очень по-дружески. Но ведь тогда он уже не был генеральным секретарем.


— И о чем вы говорили?


— Это была его лекция в Сорбонне на тему экологии. Я пришла послушать и задала вопрос, связанный с Чернобылем. Горбачев сказал: «Ты думаешь, что я не читал твои книги? Да я читал!..» Однако, полагаю, он также принадлежал к типу политиков-неинтелектуалов, хотя и с хорошим политическим чутьем.


— А правда ли, что Станислав Шушкевич предлагал вам должность председателя Конституционного суда?


— Правда. Но я ответила, что время самодеятельности прошло, и нужно или становиться политиком, или оставаться писателем. Я считаю, что я — писатель, поэтому про какую самодеятельность могла идти речь? Политика — дело серьезное в этом мире. Вы же видите: и без того нами посредственности правят!..


— Но если еще вернуться к предыдущей беседе — были ли вы знакомы с Владимиром Короткевичем?


— Нет, все-таки это был другой мир. Я же была травмирована темой войны и мира. Поэтому Адамович и Быков были мне ближе. Александр Михайлович был близок, прежде всего, благодаря своей европейской ширины. Очень интересно было слушать, что он говорил про Толстого, Достоевского… Я не раз уже повторяла эту мысль Куприна: есть люди — талантливые из-за своего ума, и есть люди — умные из-за своего таланта. Адамович принадлежал ко второму типу.


— Вы же Адамовичу показывали первый, рабочий вариант книги «У войны не женское лицо»?


— Нет, никакого рабочего варианта не было — был только один вариант. Я руководствовалась вдохновением и не могла ни с кем советоваться. Понимаете, как этот жанр работает: сначала появляются отдельные кусочки, и о чем вы будете советоваться? Книга возникает тогда, когда все уже сделано. И когда я показала ее Адамовичу, его реакция была интересная — он сказал: «Как хорошо, что это сделала женщина, а не я, мужчина. Мне в голову не пришло бы про многие вещи спросить!»


Помню еще, что когда книга вышла, у нас с Адамовичем состоялся серьезный разговор. Дело в том, что в то время как раз случились военные события на острове Даманский. Тогда и выяснилось, что первый перевод книги был сделан на китайский язык, и те, кто воевал на Даманском, читали мою книгу — это была такая пропагандистская работа, ведь там воевали женские батальоны. Помню, я позвонила Адамовичу и сказала, что нужно встретиться. «Это ужасно, — говорила я. — Получается, что написанное тобой против войны словно служит войне!» Но Адамович ответил: «Это нам уже не принадлежит».


— «Нам не дано предугадать…»


— Да. Он еще говорил про другое: «Мне нравится, как у вас детали работают. Человек шире любой идеи, а детали человеческой жизни важнее идей. И вы сами свободны от идеи». Политика — дело серьезное в этом мире. Вы же видите: и без того нами посредственности правят!..


— Чтобы подвести здесь какую-то черту, хочу задать еще один вопрос, хотя вы, по сути, косвенно ответили на него. У Владимира Некляева есть цикл «Знаки препинания», где одна из моих любимых записей такая: актриса Раневская звонит утром Ахматовой и говорит, что ей приснился Пушкин. «Сейчас же еду», — отвечает Анна Андреевна. «Если грезит какую-то сообщество, бредит каким-то (поэтическим над бытовым) уровнем отношений, то этаким», — так завершает Некляев свою запись. А вы когда-нибудь мечтали о таком уровне писательских и вообще человеческих отношений?


— Это такая поэтическая метафора… Знаете, мне совсем не близок этот романтизм Некляева. Вот если говорить, с кем бы из людей прошлого мне хотелось бы поговорить… Я занимаюсь «разговорным» жанром и поэтому хорошо представляю, какая это была бы интеллектуальное блаженство прочитать, например, запись разговоров Пушкина с друзьями!.. Или Шкловского… или Олеши… Причем беседы именно писательские, а не о Сталине — как мы о Лукашенко без конца говорим!..


А с кем бы мне самой хотелось пообщаться? Со многими… Если назвать тех, кто повлиял на меня (это было еще до книги «Я из огненной деревни…», которая и стала толчком для меня), то, конечно, «Былое и думы» Герцена, вот эта книга, прежде всего, на меня повлияла. Потом еще Федорченко с ее «Народом на войне»… в общем, многие вещи вели меня… Скажем, я очень много читала и читаю философскую литературу. Потому как собеседники меня даже больше интересуют философы.


— Между тем, вспоминается, что когда вскоре после присуждения Нобелевской премии вас чествовали во Дворце Республики, вы сказали Владимиру Орлову, что вспоминаете ваши разговоры за бокалом вина и скучаете по тем временам…


— Дело в том, что исчезает дух моего равенства с моими друзьями. Я осознаю, что теперь всегда буду стоять особняком.


— Это значит, оказались на пьедестале без своего желания?


— Так, без моего желания. И досада в том, что теперь я никогда не смогу быть свободной. И остались в прошлом те времена, когда мы пили вино, хохотали и разговаривали обо всем на свете.


— После Нобеля так все кардинально изменилось?


— Сейчас более сложно быть незаметной.


— Можно ли сказать, что это период ваших «медных труб»?


— Да нет, Сережа, не нужно этих слов… Хотя это, конечно, испытание, потому что я человек одиночества и не люблю публичность, она мне не интересна.


— Тем не менее вынуждена ездить по миру и выступать.


— Да, но, в конце концов, мир же интересный…


— Во время работы над каждой книгой вы собираете множество рассказов, но, как понимаю, большинство из них не попадает на страницы ваших произведений. На вас за это не обижаются?


— Обиды бывают, но есть законы искусства, они довольно жесткие. Например, с точки зрения искусства, одинаково интересные и жертва, и Сталин. И с точки зрения искусства, нужно сделать определенный выбор, чтобы книга стала поистине произведением искусства, а не просто кучей материала. Этот хаос нужно видоизменить точно так же, как Роден из куска мрамора создавал свои образы… Так что обиды я понимаю, но есть определенные правила. Да и в противном случае у меня было бы не пять томов, а сто пять! И какой был бы смысл в этом?


И досада в том, что теперь я никогда не смогу быть свободной. И остались в прошлом те времена, когда мы пили вино, хохотали и разговаривали обо всем на свете.


— И в результате этого выбора и возникает та самая литература, в которой вам иногда отказывают, называя свою работу всего лишь журналистикой…


— Сегодня настолько меняются музыка и живопись, что удивительно, почему литературе отказывают в сдвигании жанров? Почему это не может быть литературой? Это просто говорит о том, что русская и белорусская литературы живут в закрытых системах и по-прежнему не открыты миру.


— Однако в этом смысле вас больше критиковали не здесь, а…


— В Москве. В Москве больше…


— Но вот, например, безмерно уважаемый мной Александр Николаевич Сокуров, выступая в вашем «Интеллектуальном клубе», назвал вас великой писательницей. К тому же он как-то сказал, что великие писатели нужны всегда, ведь только они могут нас спасти, именно они создают ковчеги. Сейчас же ситуация очень тяжелая, потому что произошла смена времен, и вот этих людей попросту нет. Более того, их не просто нет — масштабные личности обществом вообще не востребованы. То же, по сути, утверждаете и вы, когда говорите, что мы живем в эпоху диктатуры маленького человека. Однако каков ваш прогноз…


— Сережа, я сразу скажу, что давать прогнозы сегодня нет смысла, ведь ни один прогноз уже лет двадцать не сбывается. Мы не в состоянии, исходя из нашего времени, предвидеть даже ближайшее будущее — настолько изменились скорости и формы связи человека и техники, такой произошел большой отрыв от старой культуры и выход к культуре новой и нам совершенно неизвестной… Так что прогнозировать — это как минимум наивно.


— В таком случае другие «астрологические» вопросы опущу…


—  (Улыбается.) Конечно, ведь нет смысла.


— За исключением одного. Тот же Александр Сокуров, выступая в вашем «Интеллектуальном клубе», не сомневался, что будущее Белоруссии — в Евросоюзе, причем произойдет это, по его словам, очень быстро…


— Да, я тоже в это верю. Я верю, что Белоруссия будет в Евросоюзе. И понятно почему — в мире идет противостояние с Россией, которая пошла, как сейчас образно говорят, назад к Средневековью. И, конечно, это напугало весь мир. Поэтому сейчас и начнется, уже началась битва за маленькую Белоруссию. Эта битва — пока подковерная — уже идет. А чем она закончится — неизвестно. Это будет зависеть и от политической воли руководителей, и, может быть, от какой-то случайности. Но главное, чтобы не было крови. Так что такой вариант — если Белоруссия будет в Евросоюзе — возможен. И, с моей точки зрения, был бы желателен.


— Но вы связываете какие-то надежды с новой белорусской оппозицией, теми молодыми ребятами, которых после празднования 100-летия БНР иногда называют «менеджерами от оппозиции»?


— Я думаю, ситуацию изменят именно они. С ними связано будущее, с этими новыми людьми с уже новым мышлением… Все наши прежние баррикадные представления оказались ловушкой для старой оппозиции. Это все те же идеи…


— И тот же набор имен.


— Хотя это и достойные люди, которые много пострадали.


— И примеров стоицизма здесь также предостаточно.


— Да, но ход истории — вещь очень жесткая. Пришло новое время новых людей. С ними, думаю, и связано будущее.


— Но вот все тот же Сокуров, конечно, прав, когда говорит, что власть разговаривает не на гуманитарном языке, а на привычном для нее языке насилия. И единственное надежда — это когда появится кто-то, у кого будет влияние на первых лиц государства, и эти люди смогут убедить, заставить руководителей страны поменять стиль поведения. На ваш взгляд, действительно ли это единственный вариант не то что изменить — хотя бы попытаться на что-то повлиять?


— Но главное, чтобы не было крови. Я считаю, что это романтизм чистой воды. Когда-то один человек тоже убеждал меня, что я должна встретиться с Лукашенко, что на него нужно влиять…

 

— И ход истории пойдет иначе!


— Так-так… (Улыбается.) Но я не такая наивная. Я думаю, что движение истории зависит от множества совпадений миллионов воль. Как говорил Толстой, сначала происходит накопление невидимой нам энергии, и только потом идут изменения.


— Впрочем, нужно заметить, что и Александр Николаевич сам себе возражал, так далее говорил о проблеме другого рода. Он рассказывал, что Ельцин не единожды предлагал ему руководящие должности, однако Сокуров отвечал: «Я не буду подчиняться вам. Я не буду встречать вас в аэропорту, я не буду смахивать пыль с вас. Это просто невозможно: стать частью чиновничьего механизма в том виде, в котором это существует в современной России». И добавлял: «Я думаю, что многие люди, которые могли бы стать во главе нашего общества и работать на славу, на пользу, не могут допустить такого морального унижения». И действительно, кто из гуманитариев, интеллектуалов смог бы быть с ними вместе? Вот и вы, Светлана Александровна, конечно, не согласились бы.


— Нет, дело в том, что политика сам по себе мне никогда не была интересна. Вещи мне интересны на другом уровне — иррациональном, экзистенциальном. Ведь жизнь — это удивительная и загадочная вещь, не понятная нам полностью: что такое человек? кто мы? зачем мы здесь и каким образом? и зачем эти страдания?.. Это все такие глубокие вопросы, и вы можете представить рядом с ними политические лозунги? Это совершенно разные языки! И, конечно, мне гораздо ближе гуманитарный язык.


— А если поставить вопрос шире, то, видимо, стоит вспомнить, что вы еще тридцать лет назад подписали свою книгу Алеся Адамовича следующим образом: «Иногда кажется, что искусство совершенно бяссільнае». Не буду спрашивать, что вы сейчас думаете об этом…


— Я то же самое думаю — иногда кажется, что слово бессильно, особенно сегодня. Нет новых идей, какое-то электричество ушла со слов. Во всяком случае у меня такое ощущение. И когда говорят: «Нас не читают», обвиняя в этом кого угодно, кроме себя, я думаю, что в первую очередь мы сами виноваты — что-то нам не удается сказать, поймать, ухватить в этом времени.


Поэтому… поэтому надо спокойно делать свое дело. А вдруг удастся отыскать эти слова?.. Хорошая писательская работа тоже необходима. Может, она послужит основанием, фундаментом для людей будущего, которые смогут сделать больше, чем мы.


Я вообще считаю, что не нужно преувеличивать собственное значение. Нужно всегда спокойно относится к себе и не думать, что ты так уже много сделал. Тем более что и время нам достался такой… Мы живем словно на обломках, и сделать что-то цельное из всего этого пока что никому из нас не удается — ни политикам, ни писателям. Я говорю сейчас о всех нас, а не о себе — я не болею на собственное величие.

 

Обсудить
Рекомендуем