Часть 2. Часть 1 можно прочитать здесь
Я начал свою жизнь в «двоемыслии» в возрасте пяти лет в 1953 году, когда умер Иосиф Сталин. 74-летний деспот был на пике своей антисемитской кампании, и все евреи нервничали всё сильнее. В тот мартовский день мой отец сказал моему семилетнему старшему брату и мне так, чтобы не услышал никто из соседей: «Сегодня великий день, который вы всегда должны помнить. Это хорошие новости для нас, евреев. Этот человек был для нас очень опасен. Но никому об этом не говорите. Делайте то, что делают все». На следующий день в детском саду, когда мы пели песни, посвященные Сталину, «надежде всего народа», и оплакивали его смерть, я понятия не имел, сколько детей плакали искренне, а сколько только следовали указаниям своих отцов.
Конец жизни Сталина, таким образом, ознаменовал мое вступление в ряды постоянно врущих советских «двоемыслящих». Эта круглосуточная публичная шарада составляла типичную жизнь лояльного советского гражданина. Вы знали, что в повседневной жизни вы будете политкорректными. Вы говорили, писали и делали все, что должны были делать, зная, что все это ложь. Правду вы говорили только в своей семье и очень узком кругу надежных друзей.
Если у первых поколений после 1917 года был выбор между тем быть ли Истинно Верующим или «двоемыслящим», то к моему поколению Истинных Верующих осталось немного. Их поле зрения должно было стать настолько узким, чтобы по-прежнему считать рушащееся вокруг нас общество своего рода коммунистическим раем. Мои коллеги выбирали между «двоемыслием» и инакомыслием. Правда, после того, как Коммунистическая партия отказалась от сталинской политики кровавых чисток, инакомыслие обычно стоило людям только карьеры или свободы, а не жизни. Тем не менее, немногие были готовы перейти эту черту от «двоемыслия» к инакомыслию.
И все же «двоемыслящих» идентифицировать было сложно. Как и в детском саду, я никогда не мог знать, кто искренен, а кто просто играет, хотя все мы знали, что все большее число из нас живут ложью. Внешние наблюдатели, следящие за миллионами граждан, преданно марширующих на демонстрациях 1 мая и приветствующих своих лидеров, пришли к выводу, что все мы были истинно верующими. Однако секретная полиция КГБ знала, насколько немногие из обожающей толпы были искренними.
Чтобы держать под контролем растущую массу «двоемыслящих» КГБ превратил нашу повседневную жизнь в серию испытаний. Были постоянные проверки — некоторые из них тонкие, а некоторые совершенно топорные — чтобы определить вашу лояльность. Вы должны были следить за своим языком, своими жестами, своими реакциями, своей дружбой — потому что «они» всегда наблюдали за вами.
В советской паутине лжи, даже в детстве, твоя основная работа была в том, чтобы «вписаться». В десять лет ты вступаешь в пионеры, демонстрируя свой патриотизм. Потом ты вступаешь в комсомол, во Всесоюзный ленинский коммунистический союз молодежи, опять демонстрируя свой патриотизм. Ты повторяешь их лозунги и играешь роль хорошего члена общества, чтобы добиться успеха в своей жизни.
У моего отца и матери был еще один маневр, чтобы справиться с «двоемыслием» — классический еврейский ритуал бегства через своих детей, танец жертвоприношения, выполнения всего того, что они могли, в надежде на то, что их дети будут жить лучше, чем они. Когда мне было пять лет, мама научила меня играть в шахматы. «Здесь можно свободно думать, — сказала она. — В шахматах можно летать».
Я попробовал поиграть и сразу был покорен: мысли летают, ты отчаянно рискуешь, а твоя смекалка ценится, а не наказывается. Шахматы стали моим первым пропуском в мир свободы мысли, моим первым большим побегом. Этой осенью, когда я смотрел «Ферзевый гамбит» на Netflix, я видел себя в Бет Хармон, вундеркинде. Шахматы легко могут стать отличным средством побега из тюрьмы вашей жизни, будь то психологической или политической.
Увы, хотя шахматы могли освободить мой разум и обострить его, это была всего лишь игра. Она не предлагала ни мудрости, ни идеологического мировоззрения, ни образа жизни, ничего большего, чем я и мои навыки игры. Это было прекрасным развлечением, избавляющим меня от «двоемыслия» на несколько часов каждый день, но это было отлично от реального мира. Это был побег в параллельный черно-белый мир из 32 фигур на доске восемь на восемь клеток.
Наука и математика обещали предоставить мне более совершенное средство побега из удушающей советской действительности. Такой же объективный и творческий, как шахматы, научный метод освещал уже реальный мир. Мы, ученые, использовали все свои таланты, чтобы понять, как устроена Вселенная.
Освоение этих научных областей, казалось, предлагало лучший путь к лучшей жизни. Сдать все экзамены, какими бы трудными они ни были, с наивысшими оценками и поступить в один из лучших советских ВУЗов, стало самым моим большим стремлением. Это была мечта, подвигавшая на подвиги каждого советского еврейского родителя, который внушал своим детям, что, как евреи, они располагают всего лишь одним способом преодолеть препятствий еврейства — стать лучшим в выбранной профессии.
С каждым годом моя вера в мир науки росла, как в мою Башню из слоновой кости, в мой побег.
Я провел свои школьные годы в упорной учебе, погрузившись в задачи, работая круглосуточно, чтобы набрать пять из пяти баллов по математике и физике. Поскольку я знал, что мне нужно следовать очень конкретному сценарию, чтобы получить нужную мне характеристику от местных комсомольских властей, я также выступал с правильными лозунгами, участвовал в правильных молодежных мероприятиях и пел правильные песни. Однако даже после того, как я осуществил заветную мечту своей молодости и поступил в МФТИ — Московский физико-технический институт, советский эквивалент Массачусетского технологического института, — проверки продолжались. Нам, студентам, изучающим математику и естественные науки, приходилось постоянно прислушиваться к советским богам, как и всем остальным. Мы каждый семестр сдавали экзамены по марксистско-ленинским дисциплинам, даже когда учились в аспирантуре. Несколько лет спустя я был удивлен, когда во время допросов заметил, что мои мучители из КГБ тоже штудировали коммунистические учебники при каждой выдававшейся возможности. Мне нравилось знать, что эти нескончаемые испытания мучают также и их.
Наши профессора тонко поощряли нас не обращать внимание на подобные неприятности. Они твердили нам, что мы элита, устремленная в светлое будущее. Все это того стоило. Я наслаждался святилищем науки, убежищем, защищенным от ежедневного безумия, которое Советы навязывали почти всем остальным. Я решил, что чем глубже я буду заниматься своей научной карьерой, тем менее раздражающей станет эта моя двойная жизнь.
Это была хорошая иллюзия — до тех пор, пока я не прочитал манифест Андрея Сахарова.
Сахаров был нашим образцом для подражания, советским ученым номер один, находящимся на вершине пирамиды, на которую каждый из нас так отчаянно пытался взобраться. В мае 1968 года этот знаменитый ученый распространил манифест из десяти тысяч слов, который нанес мне сокрушительный удар, разбивший мою благополучную с виду жизнь. «Интеллектуальная свобода необходима для человеческого общества», — заявил Сахаров. Смело осуждая советский контроль мысли, он высмеивал «закостеневший догматизм бюрократической олигархии и ее излюбленное оружие — идеологическую цензуру».
Сахаров предупреждал, что без «поиска истины» советская наука окажется под угрозой. «Представьте себе двух лыжников, мчащихся по глубокому снегу», — пояснял Сахаров. В то время как советский лыжник начал догонять американского, который первым «разорвал снег», из-за удушающей нас несвободы мы «не только стали отставать, но и… медленнее развиваться». Тогда мало кто мог понять всю глубину этой критики. Советский Союз не просто полагался на своих ученых волшебников при разработке ядерного оружия. Теперь мы знаем, что эти работы проводились параллельно с тщательно продуманной шпионской операцией, с помощью которой было выкрадено огромное количество атомных секретов Америки.
Месседж Сахарова было для нас абсолютно ясным. Он помог нам осознать, насколько глубоко укоренились советские ограничения свободы мысли. Теперь нам нужно было контролировать не только свои политические взгляды, но и каждый свой контакт с коллегами. Нужно было проверять и перепроверять каждую новую идею, опасаясь идеологических последствий, которые могут разрушить карьеру в том мире, где даже целые области исследований могли быть отменены как политически некорректные. Советские ученые так много времени проводили, оглядываясь назад, что не могли броситься вперед и догнать своих западных коллег.
Задолго до большинства других Сахаров увидел в советском научном сообществе эквивалент литературной посредственности, которую мы все видели в советском реализме. Он предупреждал меня и моих сверстников, что некуда было бежать, чтобы избежать удушающей реальности, которая мешала работе еще моего отца. Жизнь при диктатуре предлагает два выбора: либо вы преодолеваете свой страх и отстаиваете правду, либо вы остаетесь рабом страха, какими бы громкими ни были ваши титулы, и какой бы большой ни была ваша дача.
Я понял, что мне никогда не сбежать из этой жизни «двоемыслия» со всеми моими полумерами, присутствующими в моей Башне из слоновой кости. И в конце концов, я стал обычным советским еврейским отказником и советским диссидентом, сражаясь за свою идентичность, в том числе настаивая на своем праве жить как свободный еврей на нашей родине, в Израиле, а также борясь за свободу, в том числе отстаивая права человека для всех людей, жили ли они в Советском Союзе, Израиле, или где-нибудь еще на Земле.
Фактически, я прошел два этапа. Сначала был Сахаров. Потом было еврейство.
В июне 1967 года в нашу жизнь внезапно вошел Израиль. Неожиданно все вокруг связали нас как советских евреев — хорошо это или плохо — с Израилем и с «нашей» победой после Шестидневной войны. Заинтригованный, я начал читать о еврейском государстве, о котором знал очень мало. В результате я открыл для себя историю, людей и страну, которой, как я вскоре понял, хотел принадлежать.
Приняв свое еврейство, я унаследовал свою 3900-летнюю идентичность — историю, ценности, идеи и страну, которые сформировали меня. Этот прорыв, осознание того, что существует нечто большее, чем моя личная борьба за выживание и профессиональный успех, побудили меня положить конец своему «двоемыслию». Только покончив со своей бесплодной «карьерой», я смог говорить свободно.
Разорвать оковы «двоемыслия» было труднее всего. Когда вы этого добиваетесь, высвободившаяся энергия дает вам такой прилив, которого вы никогда не испытывали раньше. Шаг за шагом освобождаясь, я летел к свободе. К тому времени, когда я был заключен в тюрьму в 1977 году, я испытывал это состояние свободы как минимум четыре года. Каким бы волнительным ни было освобождение из тюрьмы после девяти долгих лет в 1986 году, побег из тюрьмы «двоемыслия» несколькими годами ранее вызвал у меня гораздо бóльшую эйфорию.
В моей жизни свободного человека после «двоемыслия» мне пришлось принять много трудных решений. Будучи еврейским активистом в Советском Союзе, я 13 лет постоянно взвешивал, как далеко следует мне заходить в моих конфликтах с КГБ, зная, что на карту были поставлены моя свобода и даже моя жизнь. В 1974 году мне пришлось решать с моей невестой Авиталь, останемся ли мы вместе в Москве или я должен увидеть, как она переезжает в Израиль на следующий день после нашей свадьбы, ввергнув нас в мучительную разлуку неизвестно на сколько лет. Находясь в ГУЛАГе, я должен был решить, подчиняться ли советским условиям моей несвободы или продлевать свое заключение на неопределенный срок.
Десятилетия спустя, во время работы в кабинете Израиля, я должен был решать много раз, следует ли мне сохранить свою трудно завоеванную позицию в качестве министра, служащего своим избирателям, или уйти в отставку из принципа солидарности с правительством, занявшем линию, которую я не мог принять.
Тем не менее, ни одно из этих моих решений не было для меня таким трудным, как принятое в 1973 году решение попросить у моего дружелюбного начальника справку, подтверждающую мое место работы. Это не было что-то такое процедурное, что я, как гражданин, делал много раз в своей жизни. Все, что мне нужно было сделать, это пройти по хорошо знакомому коридору Института нефти и газа, где я работал специалистом по компьютерам, чтобы поговорить со своим начальником, с которым я прекрасно ладил. Но это решение было настолько трудным, что в то утро мне пришлось принять транквилизатор — первый и единственный раз в жизни.
Это был мой первый публичный шаг в процессе подаче заявления на визу в Израиль. С этой просьбой я официально покончил с «двоемыслием», играя в их игры по их правилам. Когда я покончил жизнь самоубийством в рамках советской системы, когда я закончил свою двойную жизнь, которая началась со смерти Сталина, когда мне было пять лет, я воочию смог увидеть, как Башня из слоновой кости, которую я построил, чтобы защитить себя, рушится на моих глазах.
Как только я это сделал, я больше не боялся, я понял, что значит быть свободным. Я мог теперь жить в истории, реальной истории, с ее взлетами и падениями, а не в мягком, постоянно меняющемся подобии замазки, продиктованной властями. Я мог жить с реальными людьми и наслаждаться настоящей дружбой, а не осторожными полуразговорами, состоящими из подмигиваний и кивков между товарищами-«двоемыслящими». Самое главное, я мог бы жить без этой постоянной самоцензуры, этой постоянной проверки того, что вы собираетесь сказать, чтобы убедиться, что на самом деле это совсем не то, что вы хотите сказать в действительности. Только тогда я осознал, какое бремя нес до сих пор, как утомительно говорить правильные вещи, делать правильные вещи, всегда борясь со страхом быть обнаруженным из-за ошибочной мысли, неправильной реакции или искреннего порыва.
И поэтому в течение девяти лет тюрьмы, когда КГБ пытался соблазнить меня возвратом мне моей свободы и даже моей жизни, если бы я согласился вернуться к своему прежнему существованию, я легко говорил «нет». Я знал, чего они хотели. Они хотели вернуть меня в тюрьму «двоемыслия».
Мне было легко напомнить себе и им о том, кто действительно свободен, а кто истерзан «двоемыслием». Все, что мне нужно было сделать, это рассказать анекдот о советском лидере Леониде Брежневе. Слава богу, анекдотов насчет его необразованности, грубости, дряхлости тогда существовало немало. В одном анекдоте рассказывалось, что он заставил советских космонавтов превзойти американских астронавтов, побывавших на Луне, отправив их на Солнце, и заверил их, что они не сгорят, потому что их запустят ночью. Когда я рассказывал своим следователям этот анекдот, я смеялся. И, как все нормальные советские «двоемыслящие», они тоже явно хотели бы посмеяться. Но они не могли сделать этого, особенно потому, что были вдвоем. Смех положил бы конец их карьере.
И вот они скрывали этот секундный проблеск смеха в своих глазах привычной мантрой. Они колотили по столу, и кричали: «КАК ВЫ СМЕЕТЕ?»
«Послушайте, — спокойно говорил я им, — вы даже не можете улыбаться, когда хотите улыбаться. И вы утверждаете, что я в тюрьме, а вы на свободе? »
Я сделал это, чтобы задеть их, потому что они тратили к много времени, пытаясь задеть меня. Но этими своими шутками я главным образом напоминал себе, что я свободен, пока я могу смеяться или плакать в соответствии со своими собственными чувствами.
За последние три десятилетия свободы я заметил, что — извиняюсь перед Толстым — каждая диктатура по-своему деспотична, но ментальная гимнастика «двоемыслящих» везде одинакова. Чувство освобождения от страха и головокружительного облегчения при переходе границы от «двоемыслия» к демократическому инакомыслию универсально во всех культурах. Это понимание послужило толчком для проведения теста на городской площади, который я использую, чтобы различать свободные общества и общества страха: можете ли вы выразить свои личные взгляды громко, публично, не опасаясь быть наказанными в судебном, административном или каком-либо другом порядке? Если да, вы живете в свободном обществе; в противном случае вы живете в обществе страха.
Сегодня на Западе давление с целью принуждения к конформизму исходит уже не от тоталитарной верхушки. Наши теперешние политические лидеры — это уже не сталинистские диктаторы. Вместо этого такое давление исходит от фанатиков, окружающих нас, в нашем районе, в школе, на работе, часто использующих угрозу преследования в Твиттере, чтобы заставить людей замолчать, или вынудить их на поддельное политкорректное соглашательство. Недавние опросы показывают, что почти две трети американцев по крайней мере иногда подвергают самих себя самоцензуре в отношении политики. Таким образом, по существу, Америка становится страной «двоемыслия», несмотря на громко провозглашаемые конституционные права на свободу мысли и самовыражения, торжественно вписанных в священные скрижали Билля о правах.
Для того, чтобы сохранить нашу целостность, наши души, качество наших свободных политических дискуссий и наш творческий потенциал, столь необходимые для нашей культуры, нам нужен кардинальный пересмотр роли соцсетей, своего рода Большой Тwitter-Тест, низвергающий растущий и перевертывающий все вверх ногами культурный тоталитаризм, который быстро распространяется во всех свободных обществах. Этот Тест должен ответить на вопросы: можете ли вы в демократическом обществе, в котором живете, громко выражать свои личные взгляды, публично и непублично, в социальных сетях и на митингах, не опасаясь быть пристыженным, отлученным от соцсетей или забаненным? В конечном счете, будете ли вы жить в атмосфере «демократического двоемыслия» или нет, зависит не от властей или корпораций, которые управляют платформами социальных сетей: это зависит от вас самих. Каждый из нас сам решает, хотим ли мы подчиниться унизительному диктату «двоемыслия» или разорвать цепи, которые мешают нам выражать собственные мысли и оставаться самими собой.
Натан Щаранский был политическим заключенным в Советском Союзе и министром в четырех кабинетах в Израиле. Джил Трой является президентским историком, профессором университета McGill и сионистским активистом.
Это эссе частично основано на книге Щаранского и Троя «Никогда не был в одиночестве — ни в тюрьме, ни в политике, ни с народом» (Never Alone: Prison, Politics and My People) вышедшей в издательстве PublicAffairs of Hachette.