30 лет назад многие европейцы видели в мультикультурализме — идее общества, основанного на открытости и многообразии — решение социальных проблем Европы. Сейчас они все чаще считают его главной причиной проблем. Это заставило ряд влиятельных политиков — в частности британского премьер-министра Дэвида Кэмерона и канцлера Германии Ангелу Меркель — публично критиковать мультикультурализм и объявлять его опасной тенденцией. По всей Европе усиливаются ультраправые партии и политические популисты — от нидерландской Партии свободы до французского Национального фронта. В некоторых местах дело доходит до омерзительных актов насилия — таких, как бойня, которую Андерс Беринг Брейвик (Anders Behring Breivik) устроил на норвежском острове Утейя в 2011 году.
Почему так вышло? По мнению критиков мультикультурализма, дело в том, что Европа расширила иммиграцию, не требуя при этом интеграции. Они убеждены, что это подорвало сплоченность и взаимное доверие в обществе и нанесло удар по национальным идентичностям. Напротив, сторонники мультикультурализма, уверены, что проблема не в этническом многообразии, а в расизме.
Однако в действительности ситуация намного сложнее, чем кажется обеим сторонам, и это заставляет их регулярно скатываться к софистике. За спором о мультикультурализме скрываются другие социальные и политические вопросы — о национальной идентичности, о разочаровании в политике, об упадке рабочего класса. Более того, разные страны избрали разные подходы. Британия стремилась встроить этнические общины в свою политическую систему. Германия подталкивала иммигрантов жить отдельно и старалась не выдавать им гражданство. Франция предпочла мультикультурализму политику ассимиляции. Результаты тоже оказались разными: в Британии дело кончилось волнениями и насилием, в Германии турецкие сообщества замкнулись в себе, а во Франции отношения между властями и общинами выходцев из Северной Африки стали крайне напряженными. Впрочем, во всех этих итогах есть и нечто общее: везде мы видим раскол в обществе, отчуждение в среде меньшинств и недовольство граждан.
Мультикультурализм как политический инструмент — это не только реакция на этническое многообразие, но и способ это многообразие обуздать. Это порождает определенный парадокс. Мультикультурализм принимает как данность, что в обществах присутствует многообразие, но при этом неявным образом подразумевает, что оно заканчивается на границе каждого из меньшинств. Структурируя различия, он делит население на этнические и культурные сообщества — скажем, заталкивая их в рамки единой и однородной мусульманской общины, — и определяет в соответствии с этим права и потребности каждого отдельного человека. Другими словами, такая политика помогает создавать тот самый раскол, который она должна преодолевать.
Миф о многообразии
Чтобы разобраться в дискуссии о мультикультурализме, нужно понять саму концепцию. Термин «мультикультурный» относится как к обществу, для которого характерно многообразие (это обычно бывает следствием притока иммигрантов), так и к политике, которая необходима, чтобы регулировать отношения в этом обществе. Таким образом, речь идет одновременно о характеристике общества и о рецепте для него. Тенденция объединять предполагаемую проблему с предполагаемым решением окончательно запутывает спор и чтобы распутать получившийся клубок, необходимо выяснить, что это за проблема и что это за решение.
И сторонники мультикультурализма, и его критики в целом признают, что массовая иммиграция изменила европейские общества, повысив их этническое многообразие. На первый взгляд, это самоочевидно. Сейчас Германия занимает по иммиграции второе место в мире после Соединенных Штатов. По данным 2013 года, чуть больше 12% ее населения — более десяти миллионов человек — были рождены за рубежом. В Австрии этот показатель составлял 16%, в Швеции — 15%, во Франции и в Британии — около 12%. Однако если посмотреть в исторической перспективе, окажется, что все не так просто. Европейские общества 19 века могут казаться однородными с современной точки зрения, но сами они себя такими не считали.
Возьмем Францию. Во время французской революции только половина ее населения говорила по-французски. На правильном французском говорили всего 12%. Как продемонстрировал историк Юджин Вебер (Eugen Weber) модернизация и унификация Франции в послереволюционный период потребовали длительного и болезненного процесса культурной, образовательной, политической и экономической самоколонизации. Именно этот процесс породил как современное французское государство, так и пресловутое французское (и европейское) превосходство над неевропейскими культурами. Однако он же заставил многих почувствовать, насколько разнородным в социальном и культурном смысле оставалось население страны. В 1857 году христианский социалист Филипп Бюшез (Philippe Buchez) в своем обращении к Парижскому медико-психологическому обществу с удивлением заявлял: «В нашем обществе возникают расы — не одна раса, но несколько рас,— настолько неполноценные, примитивные и испорченные, что они стоят даже ниже самых низших диких рас. Их неполноценность иногда не поддается исправлению». Эти «расы», появление которых так тревожило Бюшез, состояли не из африканцев или азиатов, а из французских сельских бедняков.
В викторианскую эпоху многие в Британии также считали городских рабочих и сельских бедняков другим народом. Типичный взгляд викторианского среднего класса можно найти, скажем, в статье о расположенном на востоке Лондоне районе Бетнал-Грин, вышедшей в 1864 году в популярном либеральном журнале The Saturday Review. «Бедняки из Бетнал-Грин, — писал автор статьи, — это отдельная каста, это раса, о которой мы ничего не знаем и которая живет иначе, чем мы, это люди, с которыми у нас нет точек соприкосновения». То же самое, отмечал он, относится и к «широким массам деревенской бедноты». Хотя разница между хозяевами и рабами бросается в глаза сильнее, чем разница между богатыми и бедными, «параллель выглядит вполне наглядной», говорилось в очерке. Эти различия были настолько глубоки, что они исключали «любые формы дружбы или товарищества».
Сейчас Бентал-Грин — центр бангладешской диаспоры в Восточном Лондоне. Многие из белых британцев смотрят на его жителей как на новых «бедняков из Бентал-Грин», как на других — и культурно, и расово. Однако в наше время лишь политические радикалы готовы говорить о чем-то подобном, как о разнице между хозяевами и рабами. Викторианский джентльмен или фабрикант отличался в социальном и культурном смысле от батрака или фабричного рабочего сильнее, чем современный белый британец от выходца из Бангладеш. Какими бы разными ни считали друг друга 16-летний бангладешец из Бентал-Грин и 16-летний белый, они носят одинаковую одежду, слушают одну и ту же музыку и болеют за одну и ту же футбольную команду. Их объединяют торговый центр, спортивная площадка и интернет. Таких наборов общих культурных практик и источников общего опыта в истории до сих пор не было.
Аналогичная историческая амнезия характерна для споров об иммиграции. Многие критики мультикультурализма считают современную европейскую иммиграцию чем-то уникальным. Так журналист Кристофер Колдуэлл (Christopher Caldwell) в своей книге «Размышления о революции в Европе» (Reflections on the Revolution in Europe) отмечал, что до Второй мировой войны иммигранты в европейских странах обычно тоже были европейцами и поэтому легко ассимилировались. «Называть перемещения внутри Европы словом “иммиграция”, — утверждает Колдуэлл, — почти то же самое, что говорить об “иммигрантах” в Калифорнию из Нью-Йорка». По мнению Колдуэлла, довоенная внутриевропейская иммиграция была непохожа на послевоенную иммиграцию из неевропейских регионов, так как «иммигранты из соседних стран не вызывают опасных вопросов: “Как они впишутся в наше общество?” “Действительно ли они стремятся к ассимиляции?” и — что самое главное — “Кому они лояльны на самом деле?”»
Однако до войны в самых разных европейских странах иммигранты сталкивались именно с такими вопросами. Специалист по французской культуре Макс Силверман (Max Silverman) называет представления о том, что до Второй мировой войны Франция легко ассимилировала иммигрантов-европейцев, «ретроспективной иллюзией». То же самое относится и к Британии. В 1903 году британцы, дававшие показания Королевской комиссии по иммиграции, выражали опасения, что их новые сограждане «предпочтут жить в соответствии со своими традициями, обычаями и привычками». Многие также опасались, что, по выражению журналиста Дж. Л. Сильвера (J. L. Silver), «в Англии привьются нездоровые, развращенные и порочные европейские тенденции». Первый в британской истории иммиграционный закон — Акт об иностранцах 1905 года — был принят в первую очередь для того, чтобы ограничить приток в страну европейских евреев. Без этого закона, говорил премьер-министр Артур Бальфур (Arthur Balfour) «британская «нация не сможет остаться прежней и наши наследники через много лет не станут той нацией, которой мы хотели бы их видеть». Все это очень напоминает современные опасения.
Раса выходит на первый план
Стало ли теперь в Европе больше многообразия, чем в XIX веке, сказать трудно, однако европейцы, бесспорно, думают именно так. Это связано в первую очередь с тем, как люди воспринимают социальные различия. Полтора века назад на общественные процессы было принято смотреть сквозь классовую призму. Сейчас это трудно себе представить, но в то время многие видели в межрасовых различиях в первую очередь не разницу в цвете кожи, а разницу в социальном положении и классовой принадлежности. Большинство мыслителей XIX века опасались не столько чужаков, приходящих из-за границы, сколько тех, кто обитает в темных пространствах внутри границ.
Однако за последние десятилетия в Европе резко упало значения класса как политической категории и маркера социальной идентичности. Социальные различия стали все чаще увязываться с культурными. Этот сдвиг отражает более широкую тенденцию. Господствовавшие в последние 200 лет политические категории стерлись, и былые различия между правыми и левыми стало утрачивать значение. Экономическое и политическое ослабление рабочего класса вызвало упадок трудовых организаций и коллективистских идеологий. В свою очередь рынок проник во все щели и закоулки социума, а институты, традиционно объединявшие людей — от профсоюзов до церкви, — почти исчезли из общественной жизни.
В результате европейцы начали по-новому смотреть на себя и на свое место в обществе. Они все чаще определяют социальную солидарность не в политических терминах, но в терминах национальности, культуры или религии. Теперь их интересует не столько то, какое общество они хотят создать, сколько то, к какому сообществу они принадлежат. Разумеется, первое тесно связано со вторым, и любая социальная идентичность основана на обоих этих факторах. Однако сужение идеологического спектра и разрушение механизмов, которые позволяли добиваться перемен, заставили политику, основанную на идеологии, начать уступать место политике, основанной на идентичности. На этом фоне европейцам стало казаться, что в их странах появилось необычайно (и даже недопустимо) много этнического многообразия — и они начали искать способы на это отреагировать.
Под зонтиками
Итак, ничего исключительного с точки зрения многообразия в современных европейских обществах нет. В этом идеи мультикультурализма явно ошибочны. Но что с регулированием многообразия? В последние три десятилетия политику мультикультурализма пытались вести разные страны, и вели они ее по-разному. Если сравнить хотя бы два из этих вариантов — британский и германский — и посмотреть, что у них общего, можно будет многое понять о мультикультурализме как таковом.
Согласно одному из распространенных в Европе мифов, правительства начинали проводить политику мультикультурализма, потому что меньшинства отстаивали свою особенность. Однако если политические элиты проблема культурной ассимиляции всегда волновала, самих иммигрантов она до последнего времени не тревожила. Когда в конце 1940-х годов в Британию, в которой не хватало рабочих рук, начался наплыв иммигрантов из Индии, Пакистана и стран Карибского бассейна, власти стали опасаться за британскую идентичность. Как говорилось в одном из правительственных докладов от 1953 года, «появление многочисленного сообщества цветных и превращение его в заметный фактор в жизни нашего общества ослабляет… тот образ Англии и Британии, который дорог людям британского происхождения по всему Содружеству».
Иммигранты привозили с собой нравы и обычаи своей родины, которыми часто очень гордились. Однако сохранение культурных различий их волновало мало, и политического измерения у культуры они обычно не видели. Они не требовали особого обращения — скорее, им не нравилось, что с ними обращаются по-особому. В первую очередь их тревожили расизм и неравенство, а не вопросы религии и национальности. В дальнейшем, когда новое поколение активистов из числа чернокожих и азиатов создавало такие организации, как Движение азиатской молодежи или Коллектив Race Today, они устраивали забастовки и протестные акции именно против трудовой дискриминации, депортаций и полицейской жестокости. Кульминацией протеста стали волнения, охватившие британские города в конце 1970-х и начале 1980-х годов.
После этого британские власти поняли, что, если не встроить меньшинства в политическую систему, напряженность будет нарастать и ситуация в городах дестабилизируется. Тогда и возник мультикультурализм. Государство — как на национальном, так и на местном уровне — выработало новую стратегию вовлечения этнических сообществ в легальный политический процесс. Эта стратегия предусматривала, что сообщества будут представлять вполне конкретные организации или общинные лидеры. В сущности, подобный подход пересматривал сложившиеся представления о равенстве и расизме. Расизм теперь означал не только отрицание равных прав, но и отрицание права быть другим. А равенство больше не подразумевало обладание определенными правами независимо от расы, национальности, культуры и религии — теперь оно значило право требовать особых прав в связи с ними.
Рассмотрим пример Бирмингема, второго по количеству населения города в Британии. В 1985 году в его пригороде Хэндсуорте начались беспорядки, причинами которых были бедность, безработица и — в первую очередь — полицейские притеснения. Погибли два человека, пострадали еще несколько десятков. После этого городской совет попытался начать сотрудничать с меньшинствами, создав девять «зонтичных групп» — организаций, в задачи которых входило отстаивать интересы своих членов в вопросах городской политики. Эти комитеты определяли потребности каждого сообщества — и распределяли ресурсы и политическую власть. Фактически, они пытались говорить от лица чего-то вроде национальных княжеств.
Городской совет надеялся таким образом вовлечь меньшинства в демократический процесс, однако с тем, кого представляет какая из групп, сразу же возникла неразбериха. Одни организации (например, Афрокарибское движение) были в основном национальными, а другие (такие, как Совет церковных общин, возглавляемых чернокожими) — национально-религиозными. Внутри групп также царило разнообразие — скажем, далеко не все, кого должен был представлять Консультационный комитет по исламским проектам в бангладешской общине, были в равной мере религиозными. Тем не менее, городской совет, фактически, приписал каждого представителя меньшинств к определенному сообществу, определил потребности каждой группы как целого и заставил эти организации конкурировать за городские ресурсы. Каждый, кто выпадал за пределы этих четко заданных сообществ, фактически полностью исключался из мультикультурного процесса.
Джой Уормингтон (Joy Warmington), директор благотворительной организации Бирмингемское партнерство по межрасовому взаимодействию, занимающейся борьбой с неравенством, заметила в 2005 году, что такая политика «ставила права в зависимость от происхождения. В итоге ресурсы стало принято распределять по этническому или религиозному принципу, и организации вместо того, чтобы думать о нуждах людей и справедливом распределении ресурсов, оказались вынуждены думать о межэтнической конкуренции». Последствия этого были катастрофическими. В октябре 2005 года, спустя два десятилетия после протестов в Хэндуорте, волнения начались в соседнем районе Лозеллс. Но если в 1985 году чернокожие, белые и азиаты вместе вышли на улицы протестовать против бедности, безработицы и полицейской жестокости, то в 2005 году столкновения шли между чернокожими и азиатами. Причиной их стал слух — так и не подтвердившийся — об изнасиловании несколькими азиатами девушки с Ямайки. Беспорядки продолжались целые выходные.
Почему две общины, выступавшие в 1985 году единым фронтом, в 2005 году сражались друг с другом? В первую очередь это было связано именно с бирмингемской политикой мультикультурализма. Как было отмечено в одном академическом исследовании этой политики, «механизм “зонтичных групп” привел к конкуренции между общинами за ресурсы. Вместо того, чтобы заниматься потребностями населения и межобщинным сотрудничеством, группы отстаивали собственные интересы».
Другими словами, принятые городским советам меры не только привязывали людей к определенным идентичностям, но и заставили их бояться и отвергать другие группы, способные конкурировать за власть и влияние. У людей возникла необходимость четко отделять свою идентичность от чужой: быть бангладешцем в Бирмингеме также значило не быть ни ирландцем, ни сикхом, ни выходцем из карибских стран. В результате возник, как выражается экономист Амартья Сен (Amartya Sen), «множественный монокультурализм» — то есть политика, основанная на мифе о том, что общество состоит из отдельных единообразных культур, танцующих друг вокруг друга. В конечном итоге, бирмингемский мультикультурализм настолько усилил раскол между чернокожими и азиатами, что дело дошло до насилия.
Отгороженность и неравенство
Германия двигалась к мультикультурализму другим путем, хотя примерно от той же исходной точки. Как и многие другие западноевропейские страны, после Второй мировой войны она ощутила серьезную нехватку рабочей силы и принялась активно привлекать иностранных рабочих. Если в Британию эти рабочие приезжали из бывших колоний, то в Германию — из средиземноморских стран: сперва из Греции, Италии, Испании, затем из Турции. Кроме того они были не иммигрантами — и потенциальными новыми гражданами, — а так называемыми гастарбайтерами. Предполагалось, что они вернутся на родину, как только германская экономика перестанет нуждаться в их услугах.
Однако со временем эти гастарбайтеры, подавляющее большинство которых были турками, превратились из временного фактора в постоянный. С одной стороны, Германия продолжала использовать их труд, а с другой, они сами — и в особенности их дети — стали воспринимать Германию как свою страну. При этом германское государство продолжало рассматривать их как чужаков и отказывать им в гражданстве.
До последнего времени гражданство в Германии основывалось на jus sanguinis (праве крови), по которому гражданином мог стать только то, чьи родители были гражданами. Этот принцип оставлял за бортом не только иммигрантов в первом поколении, но и их родившихся в Германии детей. В 1999 году был принят новый закон о гражданстве, делавший его доступнее для иммигрантов. Тем не менее, большинство турок так и остались негражданами. Сейчас в Германии живут три миллиона человек турецкого происхождения, и лишь около 800 тысяч имеют гражданство.
Вместо того, чтобы признать иммигрантов равными, германские политики предпочли решать «турецкую проблему» с помощью мультикультурализма. С 1980-х годов правительство поощряло турецких иммигрантов сохранять культуру, язык и образ жизни. Речь при этом шла не столько о стремлении к многообразию, сколько о стремлении избежать вопроса о том, как создать общую для всех культуру. В результате рядом с обществом возникли сообщества, существующие параллельно его жизни.
Иммигранты первого поколения обладали в целом вполне светским мировоззрением. Даже те из них, кто был религиозен, не были радикалами ни по взглядам, ни на практике. Сейчас почти каждый третий взрослый турок в Германии регулярно посещает мечеть. Это больше, чем в других западноевропейских странах, и даже больше, чем во многих частях самой Турции. Аналогично, иммигрантки-турчанки в первом поколении почти никогда не носили головных платков, сейчас многие из их дочерей покрывают голову. Так как участие в жизни германского общества никак не стимулируется, многие турки даже не учат немецкий.
Та же самая политика мультикультурализма, которая подталкивает турок к равнодушному отношению к германскому обществу, усиливает антагонизм немцев в отношении турецкой культуры. Общественные представления о том, что значит быть немцем, во многом формируются на основе противопоставления предполагаемым ценностям и убеждениям отгороженной от общества иммигрантской общины. Согласно опросу, проведенному в Германии в 2011 году французским социологическим центром Ifop, 40% респондентов сочли присутствие исламских общин «угрозой» своей национальной идентичности. В ходе другого исследования, проведенного в 2005 году германским Билефельдским университетом, каждый четвертый опрошенный заявил, что исламская культура не годится для западного мира. В стране усиливаются антимусульманские организации — такие, как Патриотические европейцы против исламизации Запада (PEGIDA). В прошлом январе по всей стране прошли едва ли не самые массовые на памяти этого поколения протестов против иммиграции. Разумеется, многие немецкие политики, включая Меркель, резко выступили против антимусульманских движений. Но ущерб уже был нанесен.
Политические субподряды
И в Британии, и в Германии власти предпочли закрыть глаза на сложную природу идентичности — гибкую и неподатливую в одно и то же время. Индивидуальная идентичность — продукт отношений, личных и общественных, и поэтому она постоянно меняется.
Возьмем мусульманскую идентичность. Сейчас в европейских странах много говорят о некоем мусульманском сообществе—об его взглядах, надеждах и устремлениях. Между тем идея такого сообщества — это нечто новое. До конца 1980-х годов большинство мусульманских иммигрантов Европе ни о чем подобном даже не думали. И дело не в том, что их было мало. Скажем, во Франции, Германии и Британии к этому времени давно существовали многочисленные и хорошо укоренившиеся южноазиатские, североафриканские и турецкие диаспоры.
Первое поколение иммигрантов во Францию из Северной Африки было преимущественно светским, как и первое поколение турецких иммигрантов в Германии. Напротив, первая волна выходцев из Южной Азии, приехавшая в Британию после Второй мировой войны, была сравнительно религиозна, однако даже эти люди думали о себе в первую очередь не как о мусульманах, а как о пенджабцах, бенгальцах или силхетцах. При всем благочестии, они легко относились к формальным предписаниям веры. Многие из мужчин пили спиртное. Из женщин мало кто носил хиджаб, тем более бурку или никаб. Большинство заходили в мечеть лишь время от времени. В их глазах, ислам не был некоей универсальной философией. Вера определяла их отношения с Богом, но не служила для них некоей неприкосновенной групповой идентичностью.
Второе поколение британцев с мусульманскими корнями еще реже отождествляло себя со своей религией. К индусам и сикхам это тоже относилось. В национальных сообществах религиозные организации были почти незаметны. Организации, объединявшие иммигрантов, были в основном светскими и зачастую политическими. Например, в Британии в их числе были такие структуры, как антирасистское Движение азиатской молодежи и Ассоциация индийских рабочих, боровшаяся за трудовые права.
Вопрос о культурных различиях приобрел значимость лишь в конце 1980-х годов. Как ни странно, на своей предполагаемой особости стало настаивать наиболее интегрированное и вестернизованное поколение. Причины этого сдвига неоднозначны. Отчасти он связан переменами, которые происходили в последние полвека в обществе, политике и экономике — такими, как упадок левых движений и триумф политики, основанной на идентичности. Свою роль также сыграли международные события — в частности, Иранская революция 1979 года и Боснийская война начала 1990-х годов, усилившие чувство мусульманской идентичности в Европе. Однако об эффекте европейской политики мультикультурализма также не следует забывать.
Групповая идентичность не носит врожденного характера — она порождается социальными взаимодействиями. Однако когда культурные категории получают официальную санкцию, идентичность становится жесткой. Делясь финансовыми и политическими ресурсами с национальными организациями, государство наделяет часть национальных идентичностей своего рода «подлинностью», лишая этой «подлинности» все прочие идентичности.
Политика мультикультурализма должна наводить мосты между государством и меньшинствами при посредничестве определенных организаций и лидеров. Вместо того, чтобы относиться к мусульманам и другим меньшинствам как к обычным гражданам, политики склонны предполагать, что они в первую очередь лояльны своей религиозной или национальной общине. Таким образом, государство как бы передает свою политическую ответственность в субподряд лидерам меньшинств.
Причем в действительности эти лидеры крайне редко способны представлять соответствующие сообщества. Это неудивительно — вряд ли может найтись такая организация или группа лидеров, которая способна будет полностью представлять белых как сообщество. Некоторые белые европейцы придерживаются консервативных взглядов, некоторые — либеральных, а кроме этого среди них попадаются, например, коммунисты или неофашисты. К тому же большинство белых не считает свои интересы специфически расовыми. У белого христианина, вероятно, найдется с черным христианином больше общего, чем с белым атеистом, белый социалист будет думать, скорее, как социалист-бангладешского происхождения, чем как белый консерватор, и так далее. У мусульман, сикхов или афрокарибцев все точно так же — с чем и связана фундаментальная ошибка мультикультурализма.
Вперед к ассимиляции!
Французская политика ассимиляционизма обычно воспринимается как прямая противоположность мультикультурализму, который политики во Франции гордо отвергают. Они уверяют, что Франция — в отличие от остальной Европы — обращается с каждым как с гражданином, а не как с членом расовой, национальной или культурной общности. Между тем в реальности французское общество расколото в той же степени, что и германское или британское — и на удивление схожим образом.
Вопросы о французской социальной политике и общественных разногласиях во Франции, оказались в фокусе внимания в прошлом январе, когда исламисты убили сначала 12 человек в парижской редакции сатирического журнала Charlie Hebdo, а затем еще четырех в кошерном супермаркете. Французские политики долгое время утверждали, что именно политика мультикультурализма плодит в Британии доморощенных джихадистов. Теперь им приходится объяснять, почему террористы расплодились и в ассимиляционистской Франции.
Часто говорят, что во Франции живут около пяти миллионов мусульман. Считается, что это — самая большая в Европе мусульманская община. Между тем французы североафриканского происхождения, которых записывают в эту группу, никогда не составляли единого сообщества, тем более на религиозной основе. Они — люди в целом нерелигиозные, и более того, многие из них враждебно настроены к религии. В докладе Исследовательского центра Пью от 2006 года, говорится, что 42% французских мусульман в первую очередь считают себя французскими гражданами — в Германии, Испании и Британии аналогичные категории намного меньше. Хотя в последние годы все больше становится тех, кого привлекает ислам, однако даже сейчас, согласно исследованию, проведенному Ifop в 2011 году, лишь 40% респондентов называют себя «соблюдающими мусульманами» и лишь 25% посещают пятничные молитвы.
Выходцев из Северной Африки во Франции часто называют иммигрантами. На деле большинство из них — французские граждане во втором поколении, родившиеся во Франции, и не меньшие французы, чем любой избиратель Национального фронта. Впрочем, ярлыки «мусульман» и «иммигрантов» на французских граждан североафриканского происхождения наклеивают неслучайно. Это часть процесса, в рамках которого государство превращает таких граждан в «других», чужаков, не входящих полностью во французскую нацию.
Во Франции, как и в Британии, первое поколение иммигрантов после Второй мировой войны часто сталкивалось с расизмом, а второе поколение выступило против дискриминации, безработицы и полицейской жестокости. Они объединялись — обычно с помощью светских организаций — и выходили на улицы. Протесты нередко были бурными. Беспорядки, прокатившиеся по французским городам осенью 2005 года, наглядно продемонстрировали раздробленность общества — точно так же, как беспорядки, охватившие британские города двумя десятилетиями раньше.
В 1970-х годах и в начале 1980-х годов французские власти сравнительно спокойно относились к мультикультурализму. Они в целом терпимо воспринимали культурные и религиозные различия — с учетом того, что лишь немногие представители меньшинств формулировали свою идентичность в терминах культуры и религии. Президент Франции Франсуа Миттеран (François Mitterrand) даже придумал формулировку le droit à la différence («право быть другим»). Когда напряженность внутри североафриканского сообщества вышла на поверхность и Национальный фронт стал серьезной политической силой, Париж ужесточил свою позицию. Волнения 2005 года и недовольство, которое они выражали, власть сочла не реакцией на расизм, а указанием на исламскую угрозу. Теоретически, французское правительство отвергало британский мультикультурализм. Однако на практике оно относилось к иммигрантам из Северной Африки и их потомкам вполне «мультикультурно» — как к единому сообществу, преимущественно мусульманскому. Страх перед исламом стал во Франции отражением более широкой тревоги, вызванной кризисом ценностей и идентичности.
Широко обсуждавшийся в 2013 году опрос, который совместно провели исследовательская компания Ipsos и Центр изучения политической жизни (CEVIPOF) при парижском Институте политических исследований, показал, что 50% населения Франции считает экономический и культурный «упадок» страны «неизбежным». Меньше трети респондентов заявили, что французская демократия хорошо работает, а 62% назвали «большинство» политиков «коррумпированными». Доклад социологов рисовал образ расколотой Франции, разделенной по национальному признаку, отчужденной от собственного политического истеблишмента, не доверяющей национальным лидерам и не любящей мусульман. Главным чувством, движущим французским обществом, исследователи признали «страх».
В Британии политика мультикультурализма одновременно признавала общество расколотым и служила источником общественного раскола. Во Франции ассимиляционизм парадоксальным образом привел к очень похожему результату. Столкнувшись со стороны общества с недоверием и отчуждением, политики попытались укрепить общефранцузскую идентичность. Однако четко определить характеризующие ее идеи и ценности они не могли, поэтому просто принялись сеять враждебность к символам чуждого — например, в 2010 году запретили бурки.
Вместо того, чтобы признавать североафриканцев полноценными гражданами, французские власти предпочитают игнорировать расизм и дискриминацию. Многие во Франции рассматривают своих сограждан североафриканского происхождения не как французов, но как арабов или как мусульман. Однако иммигранты во втором поколении столь же отчуждены от культуры и обычаев своих родителей — а также от традиционного ислама, — как и от французского общества в целом. Они не застряли между двумя культурами, как часто утверждается, а оказались вне обеих. В результате некоторые из них обращаются к исламизму, а кое-кто выплескивает свою неутоленную ярость в форме джихадистского насилия.
При этом политика ассимиляционизма усилили чувство отчуждения внутри традиционных сообществ рабочего класса. Социальный географ Кристоф Гийи (Christophe Guilluy) называет людей, «вытесненных из больших городов деиндустриализацией и джентрификацией», живущих «вдали от экономических центров и центров принятия решений», «социально не интегрированных» и «чувствующих себя исключенными из жизни», «периферийной Францией». Эта периферийная Франция возникла в основном в результате перемен в политике и экономике. Тем не менее, она — подобно многим североафриканским сообществам — привыкла смотреть на свою маргинализацию сквозь призму национальной и культурной идентичности. В ходе опроса Ipsos-CEVIPOF 2013 года семь из каждых десяти респондентов заявили, что во «Франции слишком много иностранцев», а 74% назвали ислам несовместимым с существованием в французском обществе. Попытки представить ислам угрозой французским ценностям не только укрепили политическую роль культуры, но и усилили разочарование людей в мейнстримной политике.
В прошлом такое недовольство — как среди выходцев из Северной Африки, так и среди белых рабочих — вылилось бы в прямое политическое действие. Сейчас обиды и тех, и других лишь укрепляют политику, основанную на идентичности. И расистский популизм, и радикальный исламизм выражают, на свой лад, одно и то же чувство социального отчуждения в эпоху торжества идентичности в политике.
Другой путь
И мультикультурализм, и ассимиляционизм пытаются решить одну и ту же проблему — проблему раздробленности общества. При этом и то, и другое ее только усугубляет. В связи с этим пора прекратить бесплодные споры о том, какой из этих двух подходов лучше, и провести три разграничения.
Во-первых, Европе следует отделить многообразие как жизненный опыт от мультикультурализма как политического процесса. Опыт жизни в обществе, которое массовая эмиграция сделала многообразным, можно только приветствовать. Однако попытки официально закрепить это многообразие путем формального признания культурных различий недопустимы.
Во-вторых, Европе не следует путать равнодушие к расовым различиям с равнодушием к расизму. Стремление ассимиляционизма рассматривать всех как равноправных граждан, а не как носителей определенной расовой или культурной истории крайне ценно. Но это не означает, что государство должно игнорировать дискриминацию тех или иных групп. Гражданство ничего не значит, если с разными группами граждан обходятся по-разному, вне зависимости от того, чем это обосновывается — мультикультурализмом или расизмом.
Наконец, Европе не следует путать людей и ценности. Мультикультурализм предполагает, что многообразие в обществе отменяет возможность общих ценностей. В свою очередь, ассимиляционизм предполагает, что такие ценности возможны только в более однородном культурно (а то и этнически) обществе. При этом оба подхода относятся к меньшинствам как к неким гомогенным совокупностям, наделенным определенными наборами культурных черт, верований и ценностей, а не как к составляющим частям современной демократии.
В реальности выбирать следует не между ассимиляционизмом и мультикультурализмом, а между двумя разными формами и того, и другого. Идеальная политика должна брать от мультикультурализма его готовность принимать реальное многообразие — но не его склонность формально закреплять различия. От ассимиляционизма она должна брать его готовность относиться к каждому, как к гражданину, — но не его тягу конструировать национальную идентичность, превращая часть населения в «чужаков». На практике европейские страны делают нечто прямо противоположенное. Они ведут либо мультикультуралистскую политику, загоняющую сообщества в узкие рамки, либо ассимиляционистскую, отделяющую меньшинства от общества.
В перспективе Европа должна вернуться к понятию об универсальных ценностях, от которого большинство европейских либералов постепенно отошли — хотя и разными путями. С одной стороны, есть левые, сочетающие релятивизм с мультикультурализмом и считающие саму идею универсальных ценностей в некотором смысле расистской. С другой стороны, есть французские ассимиляционисты вроде Бернара-Анри Леви (Bernard-Henri Lévy), вроде бы отстаивающие традиционные ценности Просвещения, но в несколько трайбалистском духе — со «столкновением цивилизаций» и так далее.
Сейчас в Европе принято считать, что вопросы иммиграции и интеграции должны регулироваться государственной политикой и государственными институтами. Однако в реальности усилия государства редко обеспечивают интеграцию — причем как иммигрантов, так и коренных народов. Интеграция — продукт гражданского общества, личных связей между людьми и деятельности организаций, основанных на общих политических и социальных интересах. Основные проблемы и ассимиляционизма, и мультикультурализма связаны именно с разрушением этих связей и структур. Это объясняет, почему социальное отчуждение характерно сейчас не только для иммигрантских сообществ, но и для общества в целом. Чтобы справиться с этим отчуждением и возродить прогрессивный универсализм, Европе нужно не менять государственную политику, а восстанавливать гражданское общество.