Магазета (Россия): Сюй Чжимо «Сибирь»

Читать на сайте inosmi.ru
Материалы ИноСМИ содержат оценки исключительно зарубежных СМИ и не отражают позицию редакции ИноСМИ
Сюй Чжимо — китайский поэт и писатель. В эссе «Сибирь» он собрал впечатления о жизни в Сибири начала 20-го века. Поэт восхищается выносливостью жителей Сибири, пытается понять душу русских и делится размышлениями о советской власти. Однако путешествие не обошлось без приключений. «Имей возможность Данте пережить то же, что и мы в тот вечер — его Ад был бы выполнен в несколько других тонах», — пишет он.

«Сибирь»

Приезжая в незнакомое место, человек всегда привозит с собой свои представления о нем. Иногда — страхи. Как бы сильно нам ни хотелось думать о смерти, но даже готовясь к отбытию в ее владения — нам свойственна все та же черта. Несмотря на появившиеся у людей в последние годы возможности путешествовать, само слово «Сибирь» по-прежнему вызывает у многих ассоциации с краем запустения. Добавьте к этому слухи и пересуды, преувеличения и клевету, столь свойственные заграничным газетам, и в результате — для обычного человека этот многострадальный путь уже подспудно несет на себе печать страха. Смею вас заверить — все эти предубеждения безосновательны. Путешествие по транссибирской магистрали (и я говорю об этом по личному опыту) ничуть не страшнее и не проблемней привычных мне по Китаю маршрутов. Пятничный поезд Чита-Москва (и каждую среду — из Москвы в Читу) хоть и идет 7 (а то и все 8) суток, но всегда приходит по расписанию, что для Китая — редкость. Путь из Пекина до Маньчжурии, а после — из Маньчжурии до Читы можно без проблем преодолеть поездом второго класса. Однако во всем, что касается недельной поездки от Читы до Москвы — настоятельно рекомендую вам не экономить на билетах (на деле, это не потребует от вас значительных денежных средств). Международные поезда действительно комфортабельны — говорят, в довоенное время в них даже можно было принять душ. Куда уж там нашим поездам! Длительная поездка может кого угодно довести до изнеможения, особенно тех, кого легко укачивает (к таковым, по несчастью, принадлежит ваш покорный слуга). Поэтому везде, где дополнительные траты могут помочь, ни к чему тяготиться — смело прибегните к ним! К тому же, если вы садитесь на международный поезд, вашими попутчиками почти наверняка будут представительные европейцы (по преимуществу: французы, немцы и англичане) или американцы.

Конечно, если вы хотите посмотреть на жизнь простых русских — никто не запрещает вам взять билет на поезд обычного класса. Там нет разделения на женские и мужские места, всегда царит веселье, и нередко увидишь детей. Купе обыкновенно рассчитано на четырех пассажиров и помимо багажных мест в них вас ожидает немало сюрпризов. Если не быть голословным: фаянсовые умывальники, маленькие деревянные табуретки, индивидуальные аптечки, кастрюли и кофейник, алкоголь и халаты, соски и игрушки, а также — бессчетное множество газет. Из менее приятных неожиданностей: арахисовая и подсолнечная шелуха, мокрота, кожура, скорлупа и крошки. Не поддаются беглому описанию и запахи в вагоне. Хотя вы, должно быть, сможете их дофантазировать. Не буду кривить душой — несколько раз я был на грани того, чтобы сойти с поезда. Однако русским все было нипочем: в неизменно-густом дыме (стоит ли говорить — что все пассажиры — курят?) кто мог петь — пели, кто мог шутить — шутили, остальные либо пытались читать, либо мирно дремали. В это время за подмерзшим стеклом в стылом тумане проносилась огромная ледяная пустыня — белоснежная пустота без единого звука. Порой, среди нескончаемого леса можно было разглядеть деревянные домишки, с исчезающими над ними следами дыма — достаточное свидетельство, что в мире нет безнадежно заброшенных мест.

Каждый поезд был оснащен вагоном-рестораном, но никакой роскоши от него ждать не приходилось; особо экономные и вовсе предпочитали дождаться остановки, чтобы закупиться на вокзале чем-нибудь съестным. Поезда подобного рода предполагали так же один или пару буфетов (если их не было — то это просто были бабушки с корзинками) под продажу всякой-всячины, к коей относились: копченая рыба, хлеб, молоко, сырые яйца, яблоки — все это было, обыкновенно, в наличии. Не стоит забывать, что в пути я был третьего месяца, и все вокруг еще было прочно похоронено под снегом — наверное, в более теплое время года и продуктов было бы несравненно больше.

Как-то раз, пока я шел по вагону, меня предостерег чей-то голос:

«В Советах много запретных тем — будь осторожен. Вот в прошлый раз, компания американцев за обедом позвала официанта „Бой!" (надо было — „товарищ"), так их буквально высадили с поезда — и только в путь. Уж не знаю — где и как они теперь. Так что ты это, давай там — поосторожней».

Мне трудно судить насколько правдива была эта история — не то чтобы у меня осталось желание пойти и проверить. Тем не менее, такая расправа всего лишь за одно неподобающее слово — звучало не очень правдоподобно. И все-таки: в купе я не поднимал политических тем или — чего хуже — революционных. Свои наблюдения по ходу пути я обсуждал как бы сам с собой. В вагоне-ресторане как раз было несколько таких «товарищей» — все они были довольно молоды. Один из них действительно был не больно тактичен: официанта он подзывал, словно отдавал указ подчиненному, да еще и щурился при этом как-то недобро, властно тыча своим дрожащим от гнева пальцем, в то время как с языка скатывались металлические господские нотки презрения. Его приказы грохотом прокатывались по всему помещению. Он был среднего телосложения, статный, с широкой грудью, в обычной голубой униформе, с белыми лоскутами на рукавах. Походка порывистая, но крепкая. Однако самой примечательной деталью его внешности была голова: овальный поднос лица, на который с двух сторон были набрызганы короткие вьющиеся волосы. В глазах же гнездилась небывалая уверенность в своем превосходстве. Высокий лоб так же подчеркивал эту «авторитетность». Стоило ему пройти мимо — и весь твой дух словно съеживался изнутри. И уж поверьте: он приходил никак не возлюбить ближнего своего (кажется мне, что чуть более трусоватые люди, увидев его, вмиг покрывались холодной испариной!). Почему-то в его руке все: от вилки до стакана — превращалось в ледяной меч и принималось рассекать пространство с пугающей остротой. Не спрашивайте — я не знаю как тут бороться со страхом «обморожения». Да и вряд ли бы он сам стал более снисходителен к вам при любом раскладе. На его выпуклом лице мне не доводилось видеть улыбки — я даже пробовал украдкой строить ему рожи и складывать всяческие забавные жесты руками, чтобы вызвать к жизни хотя бы признаки добродушия, но все без толку. Лицо его прочно покрылось сибирским настом. Что особенно интересно — этот ледяной дух находил на него не только в присутствии незнакомцев. В общении со своими товарищами (мне удалось подглядеть) он был не менее суров. Но и это еще не все. Окончательно приводил в смятение людей даже не он или не столько он и не столько его внешний вид, сколько эта вечно ему сопутствующая самокрутка, ловко закушенная в уголке рта. Она не покидала своей излюбленной позиции между зубами ни во время приема пищи, ни во время разговоров. Создавалось ощущение, что выпусти он ее — и вся злоба, ненависть, ярость и кто знает что еще — в единый миг вырвутся наружу! Постепенно я привык к его виду. Привык настолько, что даже дал ему кличку: «Наполеон вагон-ресторана». Мой попутчик из Италии был в восторге — по его мнению это прозвище идеально подходило его выправке и решительности. Особенно, все что касалось тех жиденьких кудрявеньких волос, упомянутых выше. Иногда, он угрюмо стоял в стороне и, хмуря брови, зачем-то прикладывал руку к груди — ну кто бы не увидел тут сходства со знаменитым полководцем!

Мой личный опыт показал: в Сибири просто мало людей, но ничуть не пустынно. Местный пейзаж сам по себе — достопримечательность. Он ничуть не монотонен: я до сих пор не могу забыть берег Байкала и леса Урала. В морозный день стеклянно-чистый воздух становится ослепительной призмой. Помножьте это на простор необозримых снежных полей и присущее им свойство распространять свет — поверьте, вашим глазам будет буквально некуда деться от яркого света! Нам, привыкшим к душным городам, такое пиршество кислорода будет в новинку. Если мне доведется еще раз проехать этой дорогой — я уж точно не буду отсиживаться в поезде во время остановок. Неважно сколько градусов ниже нуля будет снаружи — выйти, позволить леденящему сибирскому воздуху острой бритвой поскрести застоялые легкие — вот оно, подлинное счастье. Усталое тело получит лучшее из возможных крещение; истощенный дух — новый вызов; отвыкшие мускулы — стимул; воля — закалку; жизнь — долготу.

Проезжая сибирской дорогой, помни — лучше пожертвовать ужином, но не пропустить заката. На закате снег рассыпается самыми трогательными и нежными цветами, особенно — в моменты, когда сумеречное солнце начинает медленно проваливаться за обод сибирского горизонта. Самый привычный оттенок здесь — серебристо-алый, но случается и лицезреть, как утиная желтизна приносит мерцающую туманную зелень ореола. Четыре года назад, когда я впервые побывал в Швейцарии — я обнаружил как иллюзорно-чарующе, оказывается, блестят снега. И, признаться честно, — в Сибири они даже лучше. Просто попробуйте представить: вечерний ветер что есть сил переворачивает исполинские страницы равнинных снегов, мелодично звенят хрустальные деревья и на всех — висят длинные разноцветные ленты. То ли сон, то ли явь… Так прими же спокойно и то, и другое.

Но сейчас не время пересказывать все мои впечатления от увиденного — слишком уж это утомительно. Знали бы вы — какую боль, какие страдания могут причинить внезапно вызванные к жизни воспоминания — их слепящая глаз свежесть, обжигающий облик. То же, что запомнилось смутно — впоследствии напротив расцветает обманчивыми красками ума. Однако, и это не то, что ищет в моем очерке большинство из вас, ведь верно? Сдается мне, у меня на вооружении остается единственный способ.

Все написанное выше — пускай пребывает теперь в неприкосновенности.

Признаться, я бы и рад сэкономить на описаниях, но так уж у меня получается — только начну, и все идет наперекосяк. Ни в чем нет порядка — одни обрывки. Вот и эти заметки — мало того, что сделаны в поезде на скорую руку, так ведь еще и на английском от руки — так, что половины букв мне и самому теперь не разобрать.

Что ж, попробую обобщить свои соображения в виде списка. Будет нелегко, но попробовать стоит.

1) Сибирь ничуть не дурна: небо там голубое, а солнце — ясное. Белизна — сколько видят глаза, из нее торчат невысокие (практически — столь же белые) деревца и пучки редкой травы. Изредка — пара разобщенных домишек.

2) Буквально только что мы проехали одну из станций — вышел из вагона, прогулялся. Довольно тепло. Одна махонькая девочка (лет десяти, не больше) продала нам бутылку свежего молока. Умные голубые глаза, белая гладкая чистая кожа (вид у нее был вполне опрятный) и пронизывающе-светлые черты лица. Обувь на ее ногах, правда, была совсем не по размеру — создавалось чувство, что стоит она, напялив себе на ноги двух огромных желтых рыб, а кофта у нее — и того причудливей. Друг мой дал ей монетку в 50 копеек серебром. Глазенки ее забегали, она взяла и принялась пристально изучать и рассматривать. Чуть погодя, она спросила: Настоящая? (видно, боялась, что мы подсовываем ей фальшивку). «Бери-бери — как есть настоящая!» — сказал кто-то сбоку (на железнодорожных станциях в России почему-то всегда много зевак). Девочка робко улыбнулась, быстро сунула денежку в карман, дала еще кому-то бутылку молока, вновь мельком посмотрела на нас, обернулась и шустро засеменила прочь.

3) Чем больше времени я провожу в России, тем понятнее мне становятся тяготы местной жизни. Сегодня на вокзале в Чите наблюдал следующую картину: мальчонки — совсем еще малыши — в обносках (оборванные, обтрепанные все) — с трехлетнего возраста только и заняты тем, что попрошайничают. Навскидку я бы не дал им сейчас больше шести лет от роду. При этом, они попрошайничают совсем не так, как вы могли бы подумать — не слезно просят прохожих смилостивиться. Они так протягивают свою ручонку, что будь уверен — без пригоршни твоих монет обратно они ее не приберут ни в коем разе. Видеть таких можно не только на перроне, но и в станционном ресторане. И ладно бы среди них были одни только малыши — подростков да и постарше тоже хоть отбавляй. Вот они, все как один — облокотились на перила возле едоков и все в рот смотрят — каждую ложку супа провожают, ни на секунду глаз не отводят — так и впились бы в ломоть хлеба! Язык не поворачивается назвать их озлобленными. Какое-то извечное несчастье, казалось, незримо сопровождает их, гложет их изнутри и не дает вести нормальной жизни — какая-то туманная тайна, мне недоступная и неведомая. Смотря на их лица, я невольно задаюсь вопросом — знаком ли здешний народ с тем, как улыбаться? Нет, усмехаться они определенно могут — особенно, если приладятся как следует к водке — но этот их смех уже не настоящий. Эта вовсе не та радость, которую завещал нам Господь. Народ Сибири… не стану обзывать его ограниченным или кому-то подчиненным — скорее всего, таков его первобытный путь. Его жребий — всю жизнь носить эти черные шерстяные кофты, войлочные башмаки, перетаскивать тело в работе — что как ни голод принуждает его к такому существованию? Эх, да что тут, право, говорить…

4) Приехали в Иркутск. Состав ненадолго встал, и все сошли с поезда погулять. Рано начало темнеть. Весь свет на станции умещался теперь в несколько масляных фонарей. Сперва мы хотели отойти от станции и прогуляться вовне, но по итогу — лишь еле-как смогли нащупать путь в зал ожидания. В этой сумеречной атмосфере не было ни малейшего шанса опознать человека — люди вокруг смешались в сплошную черную массу. Эта картина, так же как и прочие, до сих пор стоит у меня перед глазами. Не берусь уже расписывать его подробно, но что-то мне подсказывает — имей возможность Данте пережить то же, что и мы в тот вечер — его Ад был бы выполнен в несколько других тонах!

Напротив, как раз оказалась лавчонка соотечественника, торговавшего тут сигаретами (сам он — родом из Шаньдуна). По его словам, за те двадцать лет, что он здесь провел, ему так и не удалось скопить денег даже на билет обратно…

5) Я все еще не могу понять русских. Разложенные на витрине той лавчонки вещи были легко узнаваемы, но вот что касается хозяина… непременная войлочная шляпа на голове и едва-пробивающаяся рыжеватая бороденка — вот уж действительно непостижимая душа! Тягловую лошадь или эти диковинные «сани» я еще могу уразуметь, но вот эту плотно увязанную суму или, скажем, кобуру под кнут — тут уж увольте, мое понимание заканчивается.

Ну и как прикажете мне описывать сибирский пейзаж? Кристальная, хрустально-надтреснутая атмосфера; протяжно синий небосвод — нам, привыкшим влачить свои дни в сером песке будничной рутины, все это было в новость. Местный лес — сплошной, плотный, густой, строгий и величественный. Он сам напоминает мне некую таинственную и темную религию. Деревья здесь — все как одно нацелены вверх, строго в сердцевину небосвода. И неважно, будут ли это сахарные сосны, серебряные тополя или приземистые заросли кустарника. Тополей, все же, большинство — все они чинно выстроились в шеренгу под знаменами мороза; их нашивки и эмблемы лучезарно сияют в студеном воздухе. Так и стоят они — непременно рядами, словно в ожидании какого-то чрезвычайно важного приказа. Сосен тоже порядком — и они также толпились довольно плотно. Невысокие и не то чтобы очень раздавшиеся стволы их походили на младенцев, аккуратно запеленатых заботливой зимой. Да, пожалуй, именно эти неуклонно вздымающиеся над широким заснеженным полотном леса есть символ Сибири. И шире — России.

Мимо проносился все тот же чарующий пейзаж. Растянутый вечер — солнце посылает нам последние косые лучи с запада, властная синь постепенно темнеет и высокомерные облака на ней уже почти не видны. Прямая взгляда во все стороны утыкается в хвойную стену: пронзительные сосны и ослепительные тополя, заручившись помощью снега, совместно создают картину просто-таки неземного умиротворения. Их безукоризненная выправка напоминает мне размноженные пагоды, смиренно обращенные к небу в молчаливой молитве. И по-прежнему — в этом бескрайнем просторе снегов — виднеются домики. Их редкие крыши то там, то здесь время от времени выглядывают из под толщи снега. Все это делает их даже более похожими на китайские, хотя здесь встречаются и желтые, и красные кирпичи.

Следов людей нет.

Округа мерно покоится в тиши и забытьи — почти забвении. Всему что движется — здесь нет места. Иногда, правда, можно заметить несколько голов скотины, бредущей куда-то по белой скатерти, но и они не сгодятся за примету жизни…

Март 1925

Перевод стихотворений о Сибири

Сибирь

Сибирь! Ты мне в младенчестве казалась

пустыней ледяной, забытой Богом;

просторы твои, холодом оскалясь,

впивались в горизонт, и средь немого

пейзажа — высыхающие души,

их труд горбатый тягостен как прежде,

рассвет на юге им давно не нужен,

и нет глазниц, что знали бы надежду;

тела, в изнеможении от боли —

создавший Ад подобного не видел

— на снег кладут кровавые ладони…

Сибирь, ты — страх, ты — ужас, ты — погибель.

Но что это теперь передо мною?

Не запустенье, нет — весна в Сибири!

Отринут иней! В изумрудном море

рассеяны лучи, и только шире

расходятся стада; цветут равнины

на тысячу шагов; стремятся к солнцу

колосья; тополя стоят, невинны;

и кажется трава вот-вот коснется

моих подошв… Почти неуловимы

для взгляда нимфы, дивные наряды,

а в вышине — улыбка херувима,

да облако похоже на корабль…

Март 1925

 

Тростниковая песня (вспоминая Сиху на сибирском пути)

Неохотно лучи пробивались сквозь тьму,

над снегами полей ускользала луна.

Перед хижиной скромной тростник подниму

и вдохну в него песни слова:

Этой осенью снег, как разбитый фарфор,

а поля тростника, как палаты святых —

пусть звучит моя песня средь них до тех пор,

пока сам я стою среди них.

Я хочу, чтоб тростник пел о счастье, о том,

как смеются родные на юге, вдали —

пусть же голос его полетит светлячком

негасимым, домой полетит.

На чужбине тоску не дано утаить:

холода мне шепнут о печали былой —

в новых нотах ушедшие скорбные дни

поплывут над замерзшей рекой.

В ясном свете луны пляшет призрачный снег,

и за ним моя песня летит сквозь века.

Я поведал бы в ней, кто таков человек,

но тростник надломился в руках…

Этой осенью снег, как разбитый фарфор,

а поля тростника, как палаты святых.

Среди них мой тростник не поет с этих пор —

его голос навеки затих.

Неохотно лучи пробивались сквозь тьму,

над снегами полей ускользала луна.

Перед хижиной скромной тростник подниму —

и вдохну в него песни слова.

Март 1925

 

Обсудить
Рекомендуем