Регистрация пройдена успешно!
Пожалуйста, перейдите по ссылке из письма, отправленного на

Последний

© Фото : предоставлено Мультимедиа Арт Музеем, МоскваСергей Берментьев. "Иосиф Бродский"
Сергей Берментьев. Иосиф Бродский
Материалы ИноСМИ содержат оценки исключительно зарубежных СМИ и не отражают позицию редакции ИноСМИ
Читать inosmi.ru в
Бродского не раз называли наследником романтической, в байроновском варианте, поэзии: одинокий певец, противостоящий миру, толпе, черни. Но такое противостояние у Бродского идет не от психологического надлома бунтаря-индивидуалиста, а от ясного и горького сознания утраты смыслов и бесполезности любого бунта. Ему ни в коем случае не свойственна романтическая, героическая поза.

В жизни Бродского было одно определяющее влияние: он родился и жил в городе, который тогда назывался Ленинградом, а Бродский и близкие ему люди называли Питером — и сейчас называют, ибо невозможно произнести «Санкт-Петербург», говоря о городе, и по сию пору располагающемся в Ленинградской области.

Но не в этом, в конце концов, дело, не в наименовании, а в том, как и какие люди жили в том городе. Бывшая имперская столица, сохраняя величественный фасад, изнутри была разрушена, разъедена, и стоило войти в любой великолепный подъезд, как вы попадали в смрадную общагу, если не в звериный, то уж действительно в пещерный быт, зощенковскую коммуналку с ее уважаемыми гражданами. Чтобы разрушить дом, не надо взрывать его динамитом — достаточно «уплотнить».

Бродский с родителями жил в бывшем доходном Доме Мурузи, где когда-то в квартире Мережковских был один из центров петербургской культурной жизни, но теперь, вспоминая великолепную Зинаиду Гиппиус, можно было именовать ее «Зинкой», что Бродский и сделал в эссе «Полторы комнаты». Это был Рим, завоеванный варварами — теми, об ожидании которых писал в знаменитом стихотворении Кавафис. Любовь Бродского к Кавафису иногда хочется свести вот к этому единственному стихотворению — это был родственный, но уже и превзойденный Бродским опыт, ибо в его случае варвары уже пришли.

Жизнь в «Ленинграде» давала живой пример, наглядный урок истории — исторического апокалипсиса, который не обязательно гибель в огне и дыме, но может предстать ежедневным прозябанием в очередях за колбасой или «мануфактурой». Об этом написано одно стихотворение Чеслава Милоша, позднее друга Бродского, — апокалипсис, ставший бытом. Опыт Бродского навсегда определил его тему — конец истории, гибель культуры. Здесь важен масштаб: не сиюминутные достижения тех или иных современников, но острое ощущение конца как такового, смертности не только человека, но и памятников его существования.

Уехавший (по существу высланный) на Запад, Бродский получил возможность наблюдать живую современность свободного мира, принципиально отличного от вялого советского апокалипсиса. И вот тут произошло самое интересное: Бродский остался при своем апокалиптическом видении. Пессимизм его, можно сказать, углубился — потому что расширилось поле наблюдений: уже не Россия, а мир, и если не мир в целом, то Запад. Новый апокалипсис Бродского — это картина избытка, не только материальных богатств, но и человеческих толп. В этих безмерных количествах теряется качество, обречен бесследно пропасть одинокий прозорливец. Едва ли не самое у него страшное — не побоимся этого слова — большое стихотворение «Сидя в тени»: все о том же засилье толп, черной человеческой икры. Шимус Хини сказал о Бродском: для него слова «масса» и «Муза» взаимоисключающи. Бродский ощущает и выражает тему, ставшую основной у мыслителей экзистенциального толка или у таких культур-философов, как Ортега-и-Гасетт с его «Восстанием масс». Это восстание — не бунт, как может показаться, но именно возрастание, голое, пустое увеличение количеств. Человек в современном мире выброшен на поверхность, отчужден, более не способен увидеть собственную глубину, жить на глубине. Он утратил прямую ориентацию в мире, не видит больше ни красок, ни подлинной «длительности» мира, его живой непрерывности в век бешеных машинных скоростей и подавляющей информации масс-медиа. Человек не может оставаться с самим собой, не может нырнуть в глубину — а только на такой индивидуальной глубине и можно встретиться с Богом, вести разговор с Небожителем.

Бродского не раз называли наследником романтической, в байроновском варианте, поэзии: одинокий певец, противостоящий миру, толпе, черни. Но такое противостояние у Бродского идет не от психологического надлома бунтаря-индивидуалиста, а от ясного и горького сознания утраты смыслов и бесполезности любого бунта. Ему ни в коем случае не свойственна романтическая, героическая поза. Настоящая трагедия, говорит Бродский, это гибель не героя, но хора. А гибель хора — это и есть утрата смыслов, «смерть Бога». И смысл можно попытаться найти только в монологе, которым становится любая попытка обрести Собеседника. Разговор с Небожителем — всегда и только монолог. Трагедия Бродского — не романтическая, а религиозная, он напряженный моралист протестантского, почти кальвинистского склада. Не Байрона нужно вспоминать в связи с ним, а Кьеркегора и Карла Барта.

Бродский — едва ли не последний, а может быть, действительно последний герой высокой европейской культуры, человек масштаба Рильке, Валери, Шестова, Элиота, Томаса Манна. Это нам горькое, но утешение — застать такого современника.

Борис Парамонов — нью-йоркский писатель и публицист