Авторы биографий политических лидеров обычно предлагают читателю какой-нибудь судьбоносный момент, предпочтительно из молодости своих героев, который помог сформировать их характер или преподал им важный урок на всю жизнь. Для Юрия Андропова, который долгое время возглавлял КГБ (1967-1982 гг.), потом руководил Советским Союзом (1982-1984 гг.) и стал покровителем молодого Михаила Горбачева, этот момент наступил осенью 1956 года. Из окна своего кабинета в советском посольстве в Будапеште Андропов с ужасом наблюдал за тем, как всего за неделю студенческая демонстрация переросла в народное восстание, свергшее коммунистический режим и создавшее угрозу выхода Венгерской Народной Республики из состава Организации Варшавского договора, а, следовательно, и из наружного яруса советской империи.

Из того же окна он мог видеть, как на уличных столбах раскачиваются тела сотрудников венгерской тайной полиции. Несмотря на то, что советские войска успешно провели операцию по подавлению восстания, в ходе которой погибли тысячи граждан Венгрии и сотни советских военнослужащих, события в Будапеште породили у Андропова и у КГБ «венгерский комплекс». Это был смертельный страх перед маленькими неофициальными организациями, на базе которых рождаются движения, способные свергнуть коммунистическую власть при прямом (как в случае с Венгрией) или косвенном подстрекательстве со стороны Запада.

Спустя пару десятилетий другой кремлевский форпост на западной окраине советской империи стал участником аналогичной драмы. На сей раз это был Дрезден. На дворе стоял 1989 год, а форпостом стал особняк КГБ на Angelikastrasse, напротив которого находилась местная штаб-квартира восточногерманской спецслужбы «Штази». Толпа из нескольких тысяч демонстрантов прорвалась через ворота «Штази» и с ликованием обыскала здание, в то время как мрачные сотрудники разведки молча стояли и наблюдали за происходящим. Из окна напротив за происходящим наблюдал 37-летний подполковник Владимир Путин, который временно исполнял обязанности начальника этого форпоста, отвечая за пухлые папки с записями и за штат в составе четырех человек. Вскоре после заката из здания «Штази» вышла небольшая толпа, намеревавшаяся одержать аналогичную победу над КГБ.

Как пишет об этих часто цитируемых событиях в своей захватывающей книге The New Tsar (Новый царь) журналист из New York Times Стивен Ли Майерс (Steven Lee Myers), Путин срочно позвонил в местное командование Группы советских войск в Германии и попросил прислать подкрепление для защиты особняка. Но ему ответили, что без приказа из Москвы военные ничего не могут сделать, а «Москва молчит». На кону оказалась его карьера и настоящее сокровище из совершенно секретных документов. Тогда Путин решил взять дело в свои руки. Он один и без оружия вышел к наружным воротам особняка и сказал по-немецки собравшейся там толпе: «Этот дом надежно охраняется. Мои солдаты вооружены. И я отдал им приказ: если кто-то проникнет на территорию, они должны открыть огонь». Это сработало, по крайней мере, в одном смысле. Толпа вернулась в здание «Штази», оставив советский особняк и все его содержимое в покое. Но если Путин выиграл битву, то Советский Союз проиграл войну.

Какие уроки Путин вынес из этого эпизода, если не считать того, что о нем потом написали в его президентской биографии? Преследуемый фразой «Москва молчит», он пришел к выводу, что молчание является симптомом «болезни под названием паралич власти». Похоже, что своевременная и активная реакция на народные протесты могла привести к иному, более положительному результату, сохранив в целости и сохранности восточноевропейскую буферную зону Москвы, а возможно, и весь Советский Союз. Протестовавшие в тот день в Дрездене были для Путина не демонстрантами, а бесчинствующей толпой: плохо информированной (кто-то из них требовал показать камеры пыток КГБ), громкой (некоторые люди кричали) и беззаконной (эти люди растащили секретные папки «Штази»). Они, а также их соучастники в Лейпциге, Варшаве, Праге, Вильнюсе, Тбилиси, Баку и Ереване сеяли анархию, а не открытость.

Поэтому, чтобы понять, почему Путин испытывает глубокое отвращение к народным протестам, нам нет нужды анализировать постсоветские «цветные революции» в Грузии (2003 г.) и на Украине (2004 г.), а уж тем более недавние демонстрации в Москве против подтасовок на выборах (2011-2012 гг.). Фундамент был заложен намного раньше, и это оказывает влияние на дебаты о нынешнем направлении российской политики. Когда власть Путина стала более авторитарной, а его внешняя политика более агрессивной, обозреватели стали спрашивать себя, не изменилось ли в его мировоззрении что-то основополагающее, а если изменилось, то почему.

Конечно, как и большинство людей, сделавших карьеру в спецслужбах, Путин не собирался, да и не мог стать настоящим выразителем интересов совещательной и плюралистической политики. Вместо этого он создал «управляемую демократию» (управляемую, естественно, из Кремля), которую также называют «суверенной демократией» (суверенной, значит, независимой от зарубежного влияния). Все это вариации на тему «народной демократии» советской эпохи — этакого потемкинского занавеса, задрапировавшего авторитарные структуры власти с тех времен, которые Макс Вебер в начале 20-го века назвал «поддельным конституционализмом» царского режима.

Тем не менее, в начале 21 века Путин, похоже, руководствуется идеями трезвого отстаивания российских национальных интересов после развала и свободного падения 1990-х годов, в противовес которому он поставил национализацию главных богатств страны — нефти, газа, драгоценных металлов – и тем самым возродил государственный потенциал. Даже если не ощущать его душу, что якобы успешно сделал Джордж Буш в 2001 году, в Путине можно увидеть консервативного патриота, человека, с которым можно делать дело, как выразилась о Горбачеве Маргарет Тэтчер.


И дела действительно делались. В постсоветской Москве миллиардеров стало больше, чем в любом другом городе мира, хотя и процветающий средний класс начал в это время расправлять крылья в столице, Санкт-Петербурге и других российских городах. Дела  делались и за пределами границ страны, поскольку Китай и Евросоюз стали крупными потребителями российской нефти и газа. Путин ввел некое подобие закона и существенно укрепил порядок внутри страны, а Россия вступила или подала заявку на вступление в некоторые многосторонние организации (Группа восьми, ВТО, ОБСЕ и т.д.), являющиеся эталонами глобальной интеграции. Все эти тенденции в мире восприняли как причину и следствие перехода России к «нормальной» рыночной демократии.

Что же случилось? Почему путинская Россия сошла с этого пути? Почему в разговорах Запада (не говоря уже о названиях книг) мы больше не слышим ничего о переходе, а слышим только об упадке и регрессе с «новым царем», с «новой российской империей» и с «новой холодной войной»? Американцы, являющиеся квинтэссенцией среднего класса, питают самые нежные чувства к идее о том, что растущий средний класс расширяет политические свободы и укрепляет власть закона; что торговля между странами снижает угрозу войны; что, по крайней мере, в отдаленной перспективе демократия работает на величайшее благо подавляющего большинства. Выдающийся историк Моше Левин (Moshe Lewin) утверждал, что Горбачев, являющийся на сегодня ведущим борцом за демократию в России, был составной частью нараставших в советском обществе тенденций, как-то появление большинства образованных городских жителей из категории «белых воротничков»; и что перестройка стала результатом усилий не только небольшой группы реформаторов из коммунистической партии, но и модернизации самого советского общества. Глубинные течения в истории советского общества шли в направлении либерализации, и Горбачев оседлал эту волну.

Такие дорогие сердцу идеи и предположения сегодня сталкиваются с историческими испытаниями на прочность и правильность не только в России, но и в Китае, Польше и других странах. Представители российского среднего класса, о которых пишет репортер Национального общественного радио Энн Гаррелс (Anne Garrels) в своей книге Putin Country (Страна Путина), исследуя жизнь людей в провинциальном Челябинске, вряд ли вписываются в либеральную матрицу Левина. Сталкиваясь с многочисленными фактами коррупции от вброса бюллетеней на выборах и продажной журналистики до уклонения от военной службы и приема в вузы за деньги, эти люди обвиняют в таком менталитете по принципу «все на продажу» как раз тот самый неолиберализм, который в 1990-е годы был завезен с Запада. Как сказала одна женщина, «все эти финансовые манипуляции, приватизационная лихорадка, все эти идеи — они пришли от вас, с Запада, но Западу не довелось пережить результаты этого». Однако общественные протесты в Челябинске это большая редкость, поскольку мало кто представляет себе реальную альтернативу сложившемуся положению вещей.

Вместо этого знакомые Гаррелс используют проверенную временем российскую стратегию приспособления и уловок. Например, накануне недавних выборов студенты Челябинского государственного университета были проинформированы о том, что в знак благодарности за государственные стипендии они должны проголосовать за «Единую Россию». Чтобы проконтролировать и проверить процесс голосования, чиновники потребовали от студентов снять свои заполненные бюллетени на сотовые телефоны. Некоторые студенты подчинились, но прибегли к хитрости: они разместили в квадрате «Единой России» нить в форме галочки, сфотографировали бюллетень, а потом убрали нить и проголосовали так, как хотели.

Как пишет в своей книге Authoritarian Russia (Авторитарная Россия) политолог Владимир Гельман, именно такая микростратегия приспособленчества помогает увековечивать российскую политику самовластия. Как и большинство  политиков, российские лидеры просто «рационально максимизируют власть». Разница в том, что они действуют в стране, где практически нет никаких политических и законодательных ограничений для элиты и ее поведения. Поэтому Гельман не проявляет особого интереса к путинскому мировоззрению и к взглядам его окружения. На самом деле, пишет он, «идеология как таковая после распада Советского Союза это наименее значимый фактор в российской политике».

Путин сумел отменить выборы губернаторов в провинциях, а вместо этого стал безнаказанно назначать их сам. Его предшественник Борис Ельцин ввел танки в Москву, которые открыли огонь по всенародно избранному парламенту, и переписал конституцию, чтобы укрепить исполнительную власть. И опять безнаказанно. Даже профессор права и первый постсоветский мэр Санкт-Петербурга Анатолий Собчак (среди его протеже были Путин со своим приятелем Дмитрием Медведевым), и тот без тени сомнений распустил городской совет и сосредоточил в своих руках власть. И тоже безнаказанно.

То было наступление не на права личности, не на оппозиционные партии и независимые средства массовой информации, а на основополагающие структуры самого демократического процесса. И тем не менее, в целом такие действия не вызвали даже легкого дуновения протестных выступлений. «Почти все истории успеха демократизации, — отмечает Гельман, — стали результатом ограничений, наложенных на основных действующих лиц … институтами или другими действующими лицами, а порой и ими самими». Вместо того, чтобы препарировать путинские речи, ища в них признаки ползучего авторитаризма, или бесконечно вспоминать цветные революции, называя их сигналом к запуску кремлевской реакции против гражданского общества, мы должны признать, что Россия, возникшая после 74 лет советского социализма, была глубоко авторитарной еще до того, как Путин пришел в Кремль.

Как напоминает нам политолог Андрей Цыганков в своей работе The Strong State (Сильное государство), вследствие катастрофических событий предыдущего тысячелетия, вызванных как внутренними бунтами, так и внешними вторжениями (либо и тем, и другим), Россия всегда создавала сильное централизованное государство. Это государство принимало разные формы, что несомненно, но у всех этих форм неизменно присутствует общая черта: власть в государстве принадлежит личностям, а не институтам. Подобно большинству монархов до современной эпохи, цари не признавали формальных ограничений своих властных полномочий. И несмотря на передачу всевластия от смертного царя бессмертному рабочему классу и коммунистической партии, большевики создали культ личности Ленина и Сталина, который превзошел все, что смогли произвести на свет священные монархии. В России очень мало признаков, указывающих на появление в ближайшем будущем узаконенных или каких-то иных внутренних ограничений. У нового среднего класса из городов, несмотря на его заметность, отсутствуют формальные инструменты для отстаивания своих интересов. И хотя Россия известна своими сказочно богатыми олигархами, они слишком заняты маневрированием друг против друга и не в состоянии создать настоящую олигархию.

В своей книге The Less You Know, the Better You Sleep (Меньше знаешь — крепче спишь) ветеран журналистики Дэвид Сэттер (David Satter) соглашается с тем, что в путинской политике мало изменений, и что консолидация авторитарной власти шла полным ходом еще в ельцинскую эпоху. Но его анализ этой политики намного более мрачен. Он сосредоточился на непрекращающихся обвинениях в том, что осенью 1999 года российские спецслужбы (а именно, ФСБ) напрямую или опосредованно организовали серию взрывов жилых домов в городах Буйнакске, Москве, Волгодонске и Рязани (последняя попытка была сорвана бдительными жителями), а затем лживо заявили, что это дело рук чеченских сепаратистов. Это дало премьеру Путину, ранее работавшему директором ФСБ, предлог для того, чтобы начать вторую войну против самопровозглашенной республики Чечни.

Впервые эти обвинения озвучили в 2002 году Юрий Фельштинский и Александр Литвиненко. Последний покинул ряды ФСБ и бежал за границу, но спустя четыре года был смертельно отравлен в Лондоне агентом этой службы, который использовал радиоактивный полоний-210. Если Майерс и авторы других рассматриваемых книг представляют тревожные свидетельства, но воздерживаются от окончательного суждения о том, кто несет ответственность за взрывы, в результате которых погибло почти 300 гражданских лиц, а более 1 000 получили ранения, то Сэттер убежден: это были акты государственного терроризма, совершенные против собственных граждан.

Более того, он утверждает, что ужасные эпизоды в московском театре на Дубровке в 2002 году и в школе №1 в северокавказском городе Беслане в 2004-м, в результате которых погибло в совокупности более 500 человек, в том числе, почти 200 детей, стали «результатом российской провокации», призванной еще больше укрепить власть Путина под предлогом войны с терроризмом. Шокирующие обвинения Сэттера не только количественно, но и качественно отличаются от тех, в которых российские власти называются причастными к убийству жестких критиков Кремля, таких как Пол Хлебников (2004 г.), Анна Политковская (2006 г.), Анастасия Бабурова и Станислав Маркелов (2009 г.), Наталья Эстемирова (2009 г.), Борис Немцов (2015 г.) и другие. Жертвами Дубровки, Беслана и взрывов жилых домов стали не критики власти, а безымянные и случайные люди. И погибли они от смертоносного насилия, то есть, от терроризма.

Выдвигаемые Сэттером обвинения не укладываются в голове. Понять сегодняшнюю Россию, настаивает он, на самом деле очень легко, надо только научиться делать то, что чрезвычайно трудно — поверить в невероятное, потому что Россия это «другая вселенная, основанная на совершенно ином наборе ценностей». Канцлер Германии Ангела Меркель в 2014 году сделала такой же вывод, когда у нее во время российского вторжения на Крымский полуостров состоялся телефонный разговор с Путиным. Впоследствии Меркель сообщила президенту Обаме, что Путин оторвался от реальности, и что он живет «в другом мире». Нет нужды в полной мере разделять эту манихейскую точку зрения, чтобы согласиться с Гельманом, утверждающим, что «рациональной максимизацией власти» невозможно адекватно объяснить то, чем руководствуется Путин или любой другой политик. Иными словами, такими объяснениями нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть изречение Джона Мейнарда Кейнса (John Maynard Keynes), заявившего, что «власть заинтересованных кругов очень сильно преувеличивают по сравнению с постепенным посягательством на свободы».

Как отмечает давний наблюдатель за Россией Вальтер Лакер (Walter Laqueur), высказывание Кейнса в особой степени применимо к России, которая даже сегодня «не может существовать без доктрины и миссии». В Советском Союзе, на развалинах которого в 1991 году возникла Россия, было самое целеустремленное общество из всех, когда-либо существовавших в мире. Однако Лакер не в силах нащупать то, что он называет «нарождающейся российской идеей». Отчасти это объясняется тем, что за влияние в России борется очень большое количество идей (русское православие, евразийство, антиглобализм, национализм), а отчасти, как признает сам Лакер, подавляющее большинство  россиян «руководствуются не идеологией; у них психология и устремления общества потребления». Изобилие фантастических теорий заговоров в современной политической мысли России периодически вынуждает Лакера в отчаянии разводить руками. В какой-то момент он делает вывод, что если не считать невнятный «национализм в сопровождении антизападных настроений», то «изощренная идеология путинизма вообще вряд ли существует».

Репортер Financial Times Чарльз Кловер (Charles Clover) иначе оценивает роль идей в путинской России. В своей книге Black Wind, White Snow (Черный ветер, белый снег) (название взято из апокалиптического стихотворения Александра Блока «Двенадцать» о большевистских апостолах, провозглашающих новую эпоху) Кловер предлагает историю «евразийства», которая сконцентрирована на личности, а поэтому кажется глубоко российской. Евразийство стало ключевым словом для сегодняшних российских консерваторов. Подобно Блоку, первые евразийцы (многие из них жили в эмиграции в межвоенной Европе) пытались примириться с советским проектом, перекраивая его историческое значение. Начиная с аристократа Николая Трубецкого, они примирились с большевизмом как с единственным действенным способом изолировать Россию от насильственного поглощения европейской цивилизацией, находившейся в глубоком упадке.

Евразийство родилось как богатая поэтическими образами (если не сказать большего) теория исторической лингвистики, якобы показывающей, что у российских тональных закономерностей больше общего со степными народами внутренней Азии («Евразии»), чем с европейцами. Более того, по мнению Трубецкого и его сподвижника Романа Якобсона, лингвистические структуры улавливают и сохраняют глубокие привязанности культуры и сознания, благодаря чему тренированный глаз замечает истинные рубежи великой евразийской цивилизации, объединившей десятки и даже сотни племен в единую «зону конвергенции». Отсюда совсем недалеко до заявления о том, что Россия это не славянская и не европейская страна, и что большинство ее проблем проистекают от попыток быть европейской, хотя она таковой не является. Лучше признать свою монгольскую сущность.

Самым плодовитым евразийцем был Лев Гумилев, историю которого Кловер излагает в нескольких захватывающих главах. Будучи отпрыском двух величайших поэтов современной России Анны Ахматовой и Николая Гумилева, Лев Гумилев прошел через все страдания своей страны в 20-м веке и стал выдающимся и очень сильно заблуждающимся мыслителем. Находясь в заключении в ГУЛАГе, он внимательно наблюдал за человеческими отношениями в первобытной обстановке лагерей, разрабатывая категории анализа, которые мы сегодня отнесли бы к эволюционной психологии и социобиологии. Вместо гоббсовской войны всех против всех Гумилев обнаружил, что заключенные естественным образом организуются в микрообщины:

По этому принципу возникали группы от двух до четырех человек; они «вместе едят», то есть, делят трапезу. Это настоящие консорциумы, члены которых обязаны помогать друг другу. Состав таких групп зависит от внутренних симпатий их членов друг к другу.

Внутренние симпатии, или «комплиментарность», как их называет Гумилев, заставляют членов таких общин защищать друг друга и приносить жертвы друг для друга, что невозможно объяснить только рациональной личной заинтересованностью (а тем более «рациональной максимизацией власти»). Он называет такие дорациональные и надрациональные позывы «пассионарностью». Этот неологизм с новозаветным оттенком означает инстинкт самопожертвования во имя более важного коллективного блага.

Лагерное заключение Гумилева было прервано службой в Красной Армии ближе к концу ее эпической войны с нацистской Германией. Он писал, что по сравнению с  ГУЛАГом линия фронта «показалась ему курортом». Когда советские войска весной 1945 года приблизились к Берлину, Гумилев не мог понять, каким образом столь отсталая и пестрая страна как СССР смогла взять верх над превосходной немецкой организацией и техникой. Гумилев и его сослуживцы из числа советских солдат «стояли грязные и небритые» посреди «асфальтированных дорог, богато украшенных книг, шикарных квартир и автомобилей», и удивлялись: почему мы сильнее? Почему мы лучше, чем эта безупречно ухоженная и сияющая страна? Со временем он нашел ответ: более высокий коэффициент комплиментарности и пассионарности у евразийцев.

Впоследствии Гумилев написал целую серию работ — вдохновенных, мудреных, но не выдерживающих тщательного научного анализа. Кульминацией его творчества стала много лет откладывавшаяся публикация «Этногенеза и биосферы Земли» (1989 г.). Эта книга пользовалась бешеной популярностью, когда я учился в аспирантуре в Ленинграде. Когда вокруг него начало рушиться советское евразийское государство, у Гумилева пышным цветом расцвел стокгольмский синдром, как его называет Кловер. Он стал страстным защитником того самого государства, которое расстреляло его отца, заставило замолчать его мать, 12 лет морило голодом и тяжким лагерным трудом его самого, а также уничтожило миллионы его собратьев евразийцев. Такова была гумилевская версия пассионарности?

После смерти Гумилева в 1992 году его слава только увеличилась. Евразийство придало обновленную нравственную цель многонациональному СССР (и его возможному государству-преемнику). Это не марксистское и не националистическое государство, это «третий путь», говорит Кловер. Он подчеркивает «бессознательные симпатии народов Советского Союза, многовековое единство внутренней Евразии и сохраняющееся недоверие к Западу». Такие настроения легко и просто сбросить со счетов, назвав фиговым листком имперских амбиций России. И это будет отчасти правильно. Но стоит вспомнить, что государство у русских никогда не было национальным. За многие столетия они привыкли жить при многонациональном государственном устройстве, всегда являясь доминирующей этнической группой, но почти никогда не стремясь стать единственной этнической группой.

В постсоветских главах «Черного ветра, белого снега» генеалогия евразийства начинает распадаться. Кловер обращается к интеллектуальному импресарио правого толка Александру Дугину, который взялся нести знамя Трубецкого и Гумилева. Но то разнообразие источников, в которых черпает силы Дугин (национализм, фашизм, постмодернизм), вызывает неловкость и тревогу. Те методы, при помощи которых Кловер устанавливает влияние Дугина и евразийства на Кремль, кажутся в равной степени неубедительными, поскольку он целиком и полностью сосредоточился на появлении в путинских речах таких ключевых слов как «пассионарность» и «Евразия». Можно с такой же легкостью привести другие ключевые слова, произнесенные Путиным, чтобы привлечь внимание иных групп людей. Такой метод Кловер совершенно верно называет «собачьим свистком». Безусловно, евразийство явно просочилось в ту словесную кашу, которой питается российская политическая элита, и оно периодически наводит идеологический глянец на той или иной инициативе. Но существует очень мало свидетельств того, что евразийство реально определяет кремлевскую политику, как внутреннюю, так и внешнюю.

Если существует такая арена, где российские «максимизаторы власти», как рациональные, так и не очень, натыкаются на неизбежные ограничения, это сфера внешней политики. В силу своих размеров и количества соседей Россия (она больше любой другой страны по территории) остается глобальным игроком. Однако, как весьма убедительно пишет австралийский дипломат и ученый Бобо Ло (Bobo Lo) в своей книге Russia and the New World Disorder (Россия и новый мировой беспорядок), Москва пока не приспособилась к беспорядку того мира, который сформировался после холодной войны, и к ограниченной эффективности «твердой силы» и конфронтационных систем понятий.

Безусловно, Россия демонстрирует значительные навыки и умения в искусстве «мягкой силы». В этот год выборов очень много говорят о Дональде Трампе, причем больше всех говорит он сам, хвастаясь тем, что Путин назвал его «блестящим» и «гениальным». На самом деле, Путин использовал слово «яркий», которое синонимично словам «красочный» и колоритный», и с этим определением трудно не согласиться.

Но гораздо важнее и тревожнее, чем взаимная лесть этих самовластных фигур, это финансовые связи, существующие между лагерем Трампа и некоторыми союзниками Путина. Пол Манафорт (Paul Manafort), покинувший 19 августа пост руководителя предвыборного штаба Трампа, раньше оказывал платные услуги украинскому руководителю Виктору Януковичу, который был свергнут в феврале 2014 года, что привело к аннексии Путиным Крымского полуострова и к вторжению России на восток Украины. А еще Манафорт работал на миллиардера, путинского приближенного и алюминиевого магната Олега Дерипаску, которому запрещен въезд в США. Советник Трампа по внешней политике Картер Пейдж (Carter Page) раньше работал в российской государственной энергетической компании «Газпром». Сам Трамп после банкротства своего гостиничного бизнеса и казино в 2004 году существенно выиграл от вливаний денежных средств, которые осуществляли российские олигархи.

Для Путина Трамп это не только человек, с которым Кремль может вести дела. Это самый полезный человек из плеяды ультранационалистов, среди которых британец Найджел Фарадж (Nigel Farage), француженка Марин Ле Пен (Marine Le Pen) и голландец Герт Вилдерс (Geert Wilders). Эти люди возглавили новое наступление на глобализацию, неолиберализм и систему западных альянсов — на сей раз изнутри. Но чем бы ни руководствовался Кремль, взламывая электронную почту Национального комитета Демократической партии, и что бы ни вдохновило Путина на окольные похвалы в адрес Трампа, ни первое, ни второе не помогает Трампу в его предвыборной кампании, и даже производит обратный эффект. Это, как и Дрезден 1989 года, является  очередным примером того, что Путин выиграл битву, однако проиграл войну. Возможно также, это признак того, что в России, как и в США, вся политика внутренняя, и что действия Путина на американских выборах предназначены в основном для укрепления внутри страны его имиджа как мастера политической интриги. И в этом деле он как будто преуспевает.

Путин также проводит кампанию мягкой силы, направленную на сплочение миллионов русских и русскоязычных людей в ближнем зарубежье, как называют бывшие советские республики, находящиеся на западном и южном флангах России. А там, где невозможно найти русскую политическую диаспору, пишет политолог Агния Григас (Agnia Grigas) в своей книге Beyond Crimea: The New Russian Empire (Кроме Крыма: новая российская империя), Москва создает ее — оказывая гуманитарную помощь, воздействуя посредством своих СМИ и в массовом порядке раздавая российские паспорта. Однако эти усилия, направленные на частичный возврат того, что было утрачено в 1991 году, носят избирательный и оппортунистический характер.

Даже если посмотреть на самые драматические примеры, какими являются Грузия и Украина, Путин снова выигрывает сражения, но проигрывает войны. Умело аннексировав Крымский полуостров и ввергнув Украину, Абхазию и Южную Осетию в затяжной конфликт, Москва еще больше подтолкнула остальную часть Украины и Грузии в сторону Евросоюза, а сама подверглась карательным санкциям со стороны  Запада. Остальные бывшие советские республики теперь с большой опаской смотрят на предложенный Путиным «Евразийский союз», а НАТО усиливает группировку своих войск в Эстонии, Латвии и Литве.

Не кажется ли агрессивная политика Путина симптомом повторной «империализации», как утверждает Григас, или «продолжительной агонии постимперской перестройки», как это называет Ло? Ведь такие действия очень сильно напоминают попытку Англии и Франции оккупировать Суэцкий канал в 1956 году и жестокую французскую войну в Алжире в 1950-е годы.

«Нереально, — напоминает нам Ло, — рассчитывать, что Россия это исключение из правил, указывающих на то, что современные и древние империи не уходят тихо и спокойно. Они либо распадаются в результате сокрушительного поражения (Германия, Япония) или внутреннего взрыва (Китай), либо десятилетиями держатся за обломки своего имперского прошлого. Менее четверти века тому назад Россия была самой большой по территории империей в истории. Нынешнее поколение политиков родилось и было воспитано в имперские времена.

Нет никакой нужды подписываться под теорией евразийской «комплиментарности», дабы понять следующее: Россия и ее бывшие имперские владения сосуществуют десятилетиями и даже столетиями, не разделенные океанами и прочими естественными границами (если не считать Кавказ); а поэтому Россия в ближайшее время вряд ли тихо и спокойно уйдет.