«Зло, которое они терпеливо сносили как неизбежное, кажется нестерпимым, едва лишь им приходит мысль от него избавиться».
Алексис де Токвиль «Старый порядок и революция»
Действительно ли Европейский Союз идет к краху наподобие Советского Союза? Хорошо известно замечание Токвиля о том, что крах политических институтов обычно кажется немыслимым вплоть до того момента, когда он происходит. И в этот момент крах начинает казаться неизбежным и предопределенным теми основополагающими губительными тенденциями, которые разрывают эти институты на части.
Такое несоответствие между представлениями и реальностью это не просто производное от дилеммы порога коллективных действий, с которой сталкиваются революционные движения. Это когнитивно-эмоциональная дилемма, с которой также сталкиваются ученые и политики. Признание недолговечности институтов равноценно поощрению раскола. А когда у политического института есть глубокие эмоциональные корни в коллективной психологии населения (и неважно, какие это эмоции — любовь, недовольство или даже ненависть), трудно представить себе сценарий, в котором такой институт исчезает, а мир должен думать о том, как жить без него.
Четверть века тому назад именно это произошло с Советским Союзом. В 1988 году многие внутри этой страны и за ее пределами считали, что СССР переживает нелегкие времена, и тем не менее, он стабилен. А 1 января 1992 года он прекратил свое существование. Почти все следующее десятилетие американские советологи пытались понять, почему они заранее не увидели то, что в ретроспективе казалось теперь неизбежным.
Сегодня Евросоюз определенно переживает нелегкие времена и сталкивается с многочисленными вызовами. Но распадется ли он, или это объединение достаточно устойчиво, чтобы выжить? История последних нескольких лет, когда удалось предотвратить выход из ЕС Греции и спасти евро (по крайней мере, пока), говорит о том, что Евросоюз сохранится. Это можно даже воспринимать как признак фундаментальной прочности и силы данной организации. Произошедший летом 2016 года Брексит может в конечном итоге оказаться катастрофическим выбором для Британии и ускорить реформы в ЕС, которые укрепят силу и стойкость того, что осталось. Это обнадеживающая перспектива для еврофилов, однако мы считаем, что так не будет. Исторические параллели между Евросоюзом в 2016 году и СССР образца 1989 года достаточно глубоки и требуют серьезного рассмотрения. По иронии судьбы и интеллектуальной истории, американские исследователи Евросоюза превратились в зеркальное отражение советологов из эпохи 1980-х годов с их предрассудками и предвзятыми теориями.
Сходства между ЕС и СССР делятся на три категории элементов из сферы политэкономии. Политическая составляющая Европейского Союза страдает от дисфункции примерно так же, как и в Советском Союзе в конце его существования, и эта схожесть пугает. Обе системы странно аполитичны, потому что их основу составляет фундамент целесообразности, построенный элитой и игнорирующий реальную жизнь и взаимодействие людей. Экономическая составляющая тоже делится параллельно: обе системы привязаны к странным и нескладным идеологиям, которые в ответ на экономическую стагнацию становятся еще более путаными, из-за чего крупные ошибки в политическом курсе становятся практически неизбежными.
Но самое важное сходство заключается в тех побудительных факторах, которые превратили эксперимент позднего советского периода с перестройкой, а позднее с гласностью в каскад системных неудач. В силу своей истории и организационного устройства Евросоюз неспособен к реформам точно так же, как в свое время советская Россия, что к своему удивлению обнаружил Горбачев.
Если это действительно так, то вероятнее всего, мы станем свидетелями появления в ЕС фигуры, похожей на Горбачева, и эта фигура станет доказывать, что просто кое-как выкарабкаться из трудностей недостаточно. Этот лидер попытается перестроить брюссельскую демократию, однако столкнется с тем, что у него нет выбора, кроме радикального переосмысления дефицита демократии в ЕС. Потом этот лидер будет беспомощно наблюдать за тем, как в здании Евросоюза появляются трещины, и оно обваливается. Тогда он точно поймет, что чувствовал Горбачев в 1989 году. А когда все закончится, американцы снова будут задавать себе вопрос: «Почему мы заранее это не увидели?»
Мы не ратуем за распад Европейского Союза. Несмотря на его недостатки и уязвимые места, мы признаем и высоко ценим выдающиеся исторические достижения этого самого утонченного и сложного эксперимента наднационального управления. Но мы должны называть вещи своими именами, а не теми, какие мы хотим им дать.
Политика
Вскоре после того, как голосование за выход Британии из ЕС сотрясло весь мир, Мартин Вульф (Martin Wolf) написал в Financial Times, что Европейский Союз должен быть «убежищем, а не тюрьмой». Что он имел в виду? Вульф дал разъяснения:
Основная проблема в ЕС состоит в том, чтобы заставить его работать на благо подавляющего большинства его граждан — и чтобы эта работа была видна. Неудачи ЕС заключаются не в его политических структурах, а в его политике. Он должен обеспечивать себе легитимность практическими достижениями, а не дальнейшим разрушением национальной автономии.
Этот один из крупнейших в мире публицистов назвал центральное противоречие Европейского Союза, даже сам этого полностью не осознавая.
Чтобы говорить более конкретно, задумайтесь о тех политических мерах, которые Вульф (и многие другие уважаемые экономисты) считает необходимыми для выхода Европы из состояния спада, начавшегося после мирового финансового кризиса, и для предотвращения будущих кризисов типа греческого. Если вы полагали, что надлежащие политические меры это сочетание финансовых стимулов и изменений в макроэкономических правилах еврозоны, чтобы они не так грубо и открыто благоприятствовали самой крупной и богатой стране (Германии), то очевиден следующий вопрос: почему же этого не произошло?
Основополагающий ответ лежит не в плоскости некоей абстрактной идеологии жесткой экономии, разрабатываемой в залах совещаний Европейского центробанка, и не в какой-то предполагаемой железной преданности кредиторам, которых нельзя подвести, какими бы ни были последствия. Ответ намного проще. Европейский Союз остается валютным, а не налогово-бюджетным союзом. Генерировать ту политику, за которую ратуют Вульф и прочие, он мог бы только в том случае, если бы был реальным налогово-бюджетным союзом. Но для этого требуется радикальная реформа политической структуры ЕС. Иными словами, именно политические структуры ЕС в конечном счете виновны в допущенных ошибках в экономическом курсе.
Но настоящее противоречие лежит еще глубже. Мы вправе говорить о том, что Европейский Союз, как и все политические системы, должен обеспечивать себе легитимность за счет практических достижений. Но он не в состоянии это сделать, не меняя те политические структуры, которые систематически терпят неудачу в вопросах разработки необходимой политики. И он не может изменить эти политические структуры, не разрушая при этом еще больше национальную автономию. Такая перспектива вряд ли будет пользоваться народной поддержкой, ибо эти действия будут рассматриваться (не без оснований) как дальнейшее ослабление демократической подотчетности.
Парадокс европейской интеграции состоит в том, что возникновение таких противоречий было запланировано изначально. Жан Монне (Jean Monnet) и его последователи не были наивными мечтателями; они понимали, что национализм в Европе сохранит свою силу, несмотря на то, что именно он стал главной причиной двух разрушительных мировых войн. Так каким же образом евроинтеграция сможет продолжаться «за пределами национальных государств», как написал в своей классической одноименной книге Эрнест Хаас (Ernest Haas)?
Логика интеграции, которую Хаас назвал «неофункционализмом», основана на технократических представлениях о том, как будут формироваться и развиваться требования к государственному управлению среди взаимозависимых в экономическом плане стран. Предполагалось, что модель станет работать следующим образом. Европейская элита будет определять политические цели, представляя их европейской общественности как позитивные постепенные шаги в направлении экономической интеграции. Это создаст побочный эффект в виде потребности предпринимать дальнейшие интеграционные шаги в интересах стабилизации и обретения обещанных экономических выгод. Вместо того, чтобы идти в лобовую атаку на национальный суверенитет, основанием для дальнейшего движения будет необходимость следовать логике, присутствовавшей в предыдущих действиях, олицетворением которых стали конкретные экономические стимулы к завершению начатого.
Практически каждый экономист, анализируя создание валютного союза и евро, отмечал неизбежную нестабильность большого и разнообразного валютного союза, который в то же время не был налогово-бюджетным союзом. В 1997 году, когда Европа готовилась ввести евро, Милтон Фридман (Milton Friedman) сделал свой знаменитый прогноз о том, что новая валюта не переживет первый экономический спад в еврозоне. Но с точки зрения архитекторов еврозоны, весь смысл заключался в этой структуре риска: технократическое создание фактов на местах в одной сфере (монетарный союз) должно было стать мотивационной силой дальнейшего интеграционного движения (к налогово-бюджетному союзу), что в свою очередь должно было вести к политической интеграции. Говоря языком метафор, размещение валютной телеги впереди политической лошади было характерной чертой, а не аномалией.
Самые амбициозные неофункционалисты считали, что со временем мультипликационный эффект от интенсивных трансграничных операций и от «необходимой» передачи распорядительных полномочий наднациональным институтам породит общеевропейскую идентичность, которая будет сосуществовать с национальной идентичностью отдельных стран и народов, а со временем заменит ее. Но даже такой отказ от верноподданства не мог основываться на прямой конфронтации с идеологическими основами националистических чувств. Это должно было происходить постепенно, практически под контролем и наблюдением, через рутинное развитие институтов, и сопровождаться реорганизацией групп с особыми интересами, отраслевых ассоциаций и им подобных объединений по общеевропейскому образцу.
Технократический инкрементализм, экономическая рациональность, пользующееся преимуществами глобализованного мира наднациональное управление — все это должно было стать движущей силой интеграции европейских институтов. Неофункционализм давал возможность обойти стороной политику в надежде на то, что она пойдет следом без особых потрясений.
К сожалению, то, что когда-то было блестящей политической стратегией, сегодня превратилось в ахиллесову пяту Европы. Если оглянуться назад, весьма удивительным покажется то, как динамика неофункционализма охватила всю Европу, прежде чем исчерпать себя. Но сбои продолжаются уже довольно длительное время. Когда Штутгартская декларация о ЕС в 1983 году провозгласила, что главная цель заключается в «решимости продвигаться к более тесному союзу» на основе социал-демократии, космополитизма и прав человека, молодому поколению европейцев она уже казалась вымученной, так как оно чувствовало, что континент отстает от процессов глобализации. Хорошие экономические показатели способны какое-то время скрывать провалы институтов, однако вечно это продолжаться не может.
Вспомним 1992 год, когда со скрипом прошел французский референдум по Маастрихтскому договору (за проголосовало 51,1%), который был позже отвергнут населением Дании примерно с таким же большинством. Дании предоставили на выбор несколько вариантов: членство без единой валюты, без коллективной обороны, без гражданства в ЕС. Потом ее попросили проголосовать заново. В ретроспективе эти исключения создают зловещий прецедент: «все более тесный союз», но за исключением того, сего и этого. Также был создан прецедент повторного голосования, когда референдумы давали неприемлемые для технократических планов результаты. Так было в Ирландии в 2008 году, когда там решался вопрос об Амстердамском договоре. Так было в 2015-м, когда состоялся греческий референдум. В ответ на него Афинам поставили еще более жесткие условия предоставления помощи, и партии СИРИЗА пришлось это проглотить.
Самые важные провалы в этом отношении связаны с тем, что Брюссель совершенно неспособен признать главенство политики. Неофункционализм это изящная идея, но данная теория, которой 50 лет от роду, не объясняет, как работает политика в 21-м веке. Иллюзионист не станет показывать вам один и тот же фокус многократно, и на то есть веская причина: вы даже вопреки своему желанию начнете замечать ловкое движение его руки. Когда спустя несколько десятилетий прошла психическая травма от двух мировых войн, европейцы не захотели соглашаться на интеграционный трюк. Им нужны были ясные и осознанные решения, и они хотели открытой дискуссии о последствиях таких решений.
Таким образом, «технократическое создание фактов на местах» вероятнее всего будет вызывать сегодня недовольство и реакцию отторжения, когда элита попытается утверждать, что следующий болезненный в политическом плане шаг на самом деле не политический, а почему-то естественный и неизбежный, хотя несколькими годами ранее эта элита предпринимала шаги без достаточной общественной поддержки и понимания — и потерпела неудачу. Это особенно раздражает тех, кто должен жить в «реально существующем» Евросоюзе, который (как и Советский Союз до него) не сумел построить обещанный золотой век солидарности и процветания.
Вместо него огромное количество европейцев видит, что Евросоюз приносит большую выгоду ведущим инвестиционным банкам (центральный Лондон — это самое богатое место в Европе) и брюссельским бюрократам (они третьи по размерам богатства), а для всех остальных является неотзывчивым разработчиком норм и правил. Мы наблюдаем, как динамика неофункционализма пошла не в ту сторону; все новые и новые наднациональные нормы и правила не способствуют политической отзывчивости и интеграции.
На первый взгляд, это не очень похоже на историю Советского Союза, однако между ним и ЕС есть фундаментальное сходство, не сулящее ничего хорошего Европе. Простой результат наблюдений заключается в том, что и Европейский Союз, и Советский Союз строились на детерминистском философском подходе к истории, который предполагает наличие какого-то неизбежного конечного пункта, куда стремится время и события, однако игнорирует то, как на самом деле живут и что думают люди.
В случае с Советским Союзом неизбежностью была власть пролетариата и международная солидарность. Сейчас над этим легко насмехаться, но СССР должен был стать олицетворением современной политической организации, что подтвердил такой консервативный авторитет как Сэмюэл Хантингтон (Samuel Huntington). Предполагалось, что с революцией 1917 года отпадет потребность в дальнейших революциях. Утопические позывы были увековечены в официальной идеологии, которая запретила частную собственность, рынок, и создала «нового советского человека».
Когда эта концепция начинала давать сбои (в 1921 году, в преддверии Второй мировой войны и в период экономического застоя в 1970-х годах), партия поступала прагматично, но вскоре возрождала эту концепцию, используя всевозможные методы, от пропаганды до сталинского террора. То, что вначале было лучезарным мифом, постепенно превратилось в радиоактивную ложь, или, по крайней мере, в перманентное лицемерие. К концу брежневской эпохи такая концепция уже не внушала никакого доверия, и практически все жители Москвы в начале 1980-х чувствовали, что стрела истории указывает в противоположном от официальной линии направлении. Даже самые закоренелые аппаратчики того времени и администрации Черненко и Андропова в глубине души понимали, что все это ложь.
Когда концепция потерпела крах, после нее осталась лишь застойная и косная бюрократия, цинично извлекавшая выгоду из ослабевшей экономики. Государство может какое-то время существовать в обстановке такого цинизма, но жить так вечно невозможно. В такой момент героическая история и идеология становится обузой, а не импульсом силы, постоянно напоминая о неудачах и невыполненных обещаниях правящего режима. Вот почему единоличный правитель скотного двора хряк Наполеон из одноименной книги Джорджа Оруэлла приписал к изречению «Все животные равны» дополнение, гласящее «Но некоторые животные равны более, чем другие». Его железная власть была бы намного стабильнее, если бы он заменил человеческое самовластие на скотном дворе собственным самовластием. Тогда первая часть манифеста не была бы написана ни в коем случае.
Однако все дело в том, что в политике нет ничего неизбежного. Делать вид, что это не так, и поступать соответствующим образом — это верный путь к репрессиям, а в случае с Евросоюзом и к ответной реакции популизма. Неудивительно, что многие сторонники Брексита посчитали непримиримым конфликт между элитой и всеми остальными (непримиримость это характерная и определяющая черта популизма). В конечном счете телеология больше похожа на религию, чем на систему политических ценностей, а Европа 21-го века это не то место, где религия может надолго сплотить людей.
Экономика
Здоровый экономический рост — это величайший целительный бальзам природы в сфере политики. Но ни одна экономика не может расти вечно. В периоды стремительных экономических перемен стабильность политической экономии заключается не в том, насколько активно она развивается, а в том, как ей удается противостоять волатильности. В конце 20-го и в начале 21-го века волатильность часто проявляется в стремительных отраслевых вспышках роста, после которых снова наступает период стагнации.
Второй общий для ЕС и СССР провал заключается в том, что они были построены на идеологическом фундаменте, который в ответ на вызовы экономического застоя становился более путаным и слабым. Со временем ответственные ведомства становились все более косными, но не гибкими. Из-за этого было все сложнее долгое время мириться с застоем, и все труднее выходить из него посредством осуществления необходимых и смелых политических действий.
К середине 1970-х годов Советский Союз попал в порочный круг снижения экономической продуктивности, из которого не было выхода. Возможно, кремлевское руководство не осознавало в полной мере, насколько застоялась экономика, но простые люди и рабочие все понимали, наблюдая повседневную действительность. Проблема заключалась в том, что советская экономическая модель, состоявшая из набора идей, как и все такие модели, не предусматривала ничего такого, что могло бы компенсировать отсутствие роста. Безусловно, речь в ней не шла о правах и достоинстве пролетариата, о борьбе с колониализмом и даже о великодержавном статусе, потому что она уже не способствовала достижению таких целей. Было непонятно, за что выступает советская экономика, и заслуживает ли она право на существование.
В отличие от СССР, вторая сверхдержава в ответ на экономический застой 1970-х годов провела у себя революцию в сфере предложения. Каких бы идей мы ни придерживались, нет сомнений, что эта революция четко указала на то, что надо делать, и каковы будут результаты. Кроме того, она вызвала значительные изменения курса, начиная с болезненного ужесточения денежно-кредитной политики при Поле Волкере (Paul Volker) и кончая крупными налоговыми сокращениями и кейнсианством в военной сфере. К 1984 году все понимали, куда идет американская экономика, и за что она выступает. Цель заключалась в возобновлении роста за счет снижения налогов, стабильной инфляции, либерализации рынка, уменьшения власти профсоюзов, повышения доходов корпораций — и все это ради укрепления вооруженных сил, чтобы они могли противостоять Советскому Союзу. Именно эту концепцию имел в виду Рональд Рейган, когда в ходе кампании по переизбранию его штаб объявил, что «в Америке наступило утро».
Такая же ясность цели последние сорок лет присутствует у китайского правительства и у руководства коммунистической партии. Они существуют для того, чтобы обеспечивать такой рост, благодаря которому всего за несколько десятилетий из бедности удалось вытянуть сотни миллионов людей. В то же время, они проводят постепенную перебалансировку этого роста, отказываясь от развития с опорой на экспорт любой ценой и переходя к модели экологически устойчивого внутреннего потребления. При этом китайское руководство стремится к сохранению политической и социальной стабильности в том виде, в каком ее определяет КПК. Нравится нам это или нет, но в этой целеустремленности нет никакой двойственности, а есть огромный простор для политического маневра ради поставленных целей.
За что же выступает сегодня Европейский Союз? В 2016 году мы можем сказать, что цель ЕС в ходе борьбы с экономической стагнацией состоит в некоей неоднозначной смеси из пост-национализма, конкурентоспособности, мира между долгое время воевавшими друг с другом государствами, сокращения неравенства…а может, чего-то еще. Никто сегодня этого не знает, и это огромный экономический и политический изъян.
Большинство европейцев видят в Брюсселе трибуну, с которой звучат абстрактные декларации, и место, где проходят запутанные организационные процессы. В этих процессах мало кто разбирается, но все видят, что они в большей мере укрепляют регулирование, чем обеспечивают экономический рост. Там больше нет великих целей, придающих значимость ЕС, как нет и концепций, узаконивающих гибкость институтов, которые находятся на службе у неортодоксальной политики.
Нравственное и политическое гниение Евросоюза оказалось в центре внимания, когда начался долговой кризис в Греции. По мнению простых греков, этот кризис создала коррумпированная клика плутократов и политиков, с которой они расправились, вышвырнув из власти. Они считали, что настало время общеевропейской солидарности, которая должна проявиться в срочной помощи на разумных условиях в обмен на обещание навести у себя порядок. Разве не в этом цель гражданской ответственности Европы, которая указывает, что в трудные времена все мы действуем заодно?
Естественно, немцы и многие другие северные европейцы думали иначе, полагая, что ленивых и никчемных греков надо приучить к резкому снижению уровня жизни и к финансовой и трудовой дисциплине. На практике это повлекло за собой программу жесткой экономии, которая была введена вопреки четко обозначенным политическим предпочтениям греческого населения.
Так или иначе, надо было проигнорировать либо демократические пожелания греков, либо демократические пожелания немцев. Это те моменты, которые являются определяющими для формы правления. В данном случае огромный дисбаланс сил и влияния в сочетании с жесткими правилами и отсутствием общности целей стал настоящим кошмаром для официальной власти. Он закрепил неравенство, а также многократно усилил ощущение несправедливости и беззакония.
Важнейший вопрос заключается в том, как ЕС оказался в такой кошмарной ситуации, описанной в свое время Кафкой и Гоббсом. Объяснения на сей счет очень разнообразные, и они охватывают весь спектр, от изначально консервативных тенденций международных организаций и до неправильного руководства. Но самое важное объяснение для будущих перспектив Евросоюза — это одержимость процессом. В Брюсселе процесс превыше всего. Система первостепенна, а правила процедуры священны. Такими могут быть только технократические институты.
Возникает впечатление, что поколение, создавшее основы сегодняшнего Евросоюза, после Второй мировой войны страшно боялось смысла и целей (чего у Третьего рейха было в изобилии), а также абстрактных идей, вызывающих политические эмоции. Поэтому они подменили правовые и бюрократические процессы, которые со временем стали оправданием для их собственного существования, но постепенно прекратились в тайного внутреннего врага ЕС. Проблема состоит в том, что процесс сам по себе не пользуется политической поддержкой, за исключением разве что тех случаев, когда искажается цель. Так и произошло несколько десятилетий тому назад. Европейский Союз отчаянно нуждается в цели и смысле, но они не могут заключаться в самосохранении и выживании. Однако его институты задуманы таким образом, что это практически исключает появление такой цели и смысла.
Перемены и застой
Сравнение сегодняшнего Евросоюза с СССР на заключительном этапе его существования это не попытка проигнорировать или скрыть существенные различия между ними. Благосостояние в Европе намного выше, чем было в Советском Союзе, и это самое благосостояние порождает определенный консерватизм в отношении системных изменений. У Советского Союза был внешний враг, идеологический и фактический. Этим врагом была враждебная сверхдержава, с которой ему приходилось считаться. Внешний вызов для Евросоюза на сегодня это, прежде всего, иммиграция. В принципе Евросоюз может справиться с этой проблемой намного эффективнее, чем 28 (скоро их будет 27) отдельных государств. Да и культурная среда у него очень сильно отличается. И так далее.
Но посреди эти различий прослеживаются сходства, заключающиеся в хрупкой и косной политике и экономике. А это говорит о том, что основа для сравнения все же существует. Когда Советский Союз при Горбачеве приступил к реализации серьезной программы реформ, в системе появились трещины, и она в конечном итоге рухнула. На это ушло совсем немного времени. Выступая в мае 1985 года в Ленинграде, Горбачев открыто признал, что Советский Союз страдает от неослабевающего экономического застоя. В том же году появилась концепция перестройки. В 1987 году Горбачев представил Центральному комитету КПСС свои основополагающие планы по перестройке экономики. В ноябре 1989 года пала Берлинская стена. А уже спустя три года и сам Советский Союз прекратил свое существование. Получается, что за семь лет самого амбициозного в современной истории эксперимента по радикальной перестройке политики и государственного управления СССР прошел все этапы от статуса сверхдержавы до полного распада.
Когда-нибудь Европейскому Союзу придется самому встать на путь реформ. Важнейший вопрос заключается в том, позволит ли структура ЕС осуществить реформы, и не развалится ли он в процессе реформирования. Чтобы ответить на этот вопрос, полезно вспомнить наиболее убедительные аргументы, объясняющие, почему распался СССР.
Зимой 1990 года, когда Запад с безграничным оптимизмом смотрел на Горбачева, историк Мартин Малиа (Martin Malia) написал статью «К мавзолею Сталина», под псевдонимом Z. На первый взгляд, утверждает Малиа, оптимизм в отношении Горбачева кажется обоснованным. В Советском Союзе наконец появился лидер, который понимает первопричины экономической стагнации и готов их устранять, который осознает недостатки восточноевропейской империи и стремится дать ей свободу, который видит минусы изоляции СССР от вступившей в эпоху глобализации мировой экономики и готов целенаправленно заниматься его международной интеграцией, который знает об опасностях и издержках гонки ядерных вооружений с Соединенными Штатами и стремится остановить ее. Но Малия увидел более глубокие противоречия Советского Союза, из-за которых, по его мнению, горбачевская программа реформ окажется неработоспособной.
Эти противоречия начинаются с происхождения советской системы, основанной на утопической идеологии. Но на практике советское государство обрекли на распад организационные последствия от приверженности такой утопии. Концепция великой пролетарской революции 1917 года скрывала намного более прозаическую действительность — «государственный переворот меньшинства, осуществленный в условиях общей анархии, особенно в крестьянской среде», писал Малиа.
Жана Монне вряд ли можно назвать Лениным, однако нестыковки интерпретаций и реальной политики в Парижском договоре 1951 года столь же велики. Европейская интеграция началась 9 мая 1950 года, когда французский министр иностранных дел Робер Шуман (Robert Schuman) объявил, что Европейское объединение угля и стали прежде всего предназначено для того, чтобы сделать войну «не только немыслимой, но и материально невозможной». Однако его первые институты представляли собой намного более прозаическую попытку создать интегрированный и управляемый рынок стали и угля, чтобы решить проблему излишков производственных мощностей за счет многонационального картеля.
Конечно, стабилизация этих важных отраслей на национальных рынках Франции и Германии за счет объединения их будущего должна была привести к созданию устойчивых политических отношений между Францией и Германией. Но Европейское объединение угля и стали не смогло предотвратить усиление рыночных позиций крупных угольных и сталелитейных компаний. Оно также не сумело выработать энергетическую политику на стыке двух «новых» видов топлива: нефтяного и ядерного. Но это объединение создало сложную систему институтов, которые были неизмеримо больше своих целей: высший совет, общее собрание, суд, специальный совет министров (с председателем) и консультативный комитет в составе представителей угольной и сталелитейной отрасли. Эти институты положили начало сегодняшнему бюрократическому лабиринту ЕС.
Самой большой угрозой, с которой Советский Союз столкнулся в 1930-е годы, было усиление нацистской Германии. Сначала он заключил с ней секретный пакт о ненападении, дабы отвратить эту угрозу и получить запас времени на подготовку. В конечном итоге безнравственность Пакта Молотова-Риббентропа компенсировали итоги войны, когда СССР, одержав в ней победу, решительно укрепил свою власть и влияние, узаконил свой статус великой державы, а потом и сверхдержавы.
В отличие от Советского Союза, ЕС на протяжении десятилетий был фактической великой державой. Войны в бывшей Югославии в конце 1990-х стали для него самым большим внешним вызовом — и реакция системы коллективной безопасности Евросоюза была порой слабой и непоследовательной. Что еще хуже, свое бездействие он часто оправдывал сложностью процедур и медлительностью институтов, не признавая, что это делается намеренно. Безнравственность такой пассивности очень ярко высветили сербские этнические чистки, проводившиеся в Европе спустя всего сорок лет после Холокоста. Евросоюз был в состоянии предотвратить войну. Но он не смог предотвратить массовые убийства, вызванные этой войной. И каков в таком случае его смысл?
Некоторые обозреватели считают, что неспособность воспользоваться моментом стала нравственным крахом всего европейского проекта. Технократический процесс взял верх над смыслом и предназначением. Проект по созданию единой валюты продолжался, а бороться с геноцидом на континенте пришлось американцам. Дебаты об оптимальной зоне единой валюты и условиях кредитно-денежной политики лишили ЕС возможности провести самокритичный анализ югославской катастрофы. Можно сказать, что призраки советской номенклатуры, чей бюрократический триумф стал определяющим для брежневской эпохи в СССР, тихо перебрались в Брюссель.
С тех пор никаких фундаментальных изменений не произошло. Когда в 2008 году начался финансовый кризис, а вместе с ним и абсолютно предсказуемый кризис евро, система придерживалась остаточной неофункционалистской логики, взвалив на обездоленную Грецию основное бремя издержек по реформированию. Мы говорим об «остаточной неофункционалистской логике», потому что необходимость интеграции и создания финансово-бюджетного союза была совершенно очевидна. Но никто из политиков даже не обсуждал всерьез этот вопрос, по крайней мере, там, где это было важно (в Берлине и в Париже).
На практике система ЕС, реагируя на кризисы, ставит сохранение своих институтов превыше экономических потребностей и политических желаний собственных граждан. Глубокие корни Брексита объясняются не только губительной потерей легитимности в этот переломный момент. Но именно это увидели и почувствовали сторонники выхода. Если Брексит был голосованием против глобализации, то это было голосование против той глобализации, которую поддерживали институты ЕС — когда выгоды и преимущества получают богатые и мобильные, многочисленные проигравшие получают некую компенсацию от нескольких структурных фондов, а движение вперед превращается в самоцель.
Белые пятна аналитики
Наряду с анализом советской косности и невосприимчивости к реформам Малия рассказал язвительную интеллектуальную историю о западной советологии позднего периода, пытаясь ответить на вопрос о том, почему остальные не увидели (и не могли увидеть) назревавший распад. По его мнению, большинство западных исследователей Советского Союза в 1980-е годы сосредоточились на источниках стабильности СССР как зрелого индустриального общества, в котором начались постепенные реформы и стал развиваться плюрализм (но не демократия).
Пожалуй, это была реакция на тоталитарные модели предыдущего поколения аналитиков, которые имели обыкновение изображать Советский Союз этаким прочным монолитом государственной власти. Наверное, это был побочный эффект теории биполярности в международных отношениях, указывавший на то, что неустойчивое равновесие холодной войны сохранится неопределенно долго. А может, это отчасти была выдача желаемого за действительное, поскольку думать об альтернативе (распад крупной ядерной державы) было просто страшно. Безусловно, Пентагон со своим немалым бюджетом был крайне заинтересован в том, чтобы по ту сторону железного занавеса постоянно таился стабильный, предсказуемый легко приспосабливающийся и неизменно враждебный противник.
Есть ли аналогичные белые пятна у американских исследователей Европейского Союза? Возможно. В сфере международных отношений ЕС стоит особняком, как самый амбициозный и интересный эксперимент в области наднационального управления. Для многих ученых, особенно из американских академических кругов, Европейский Союз является идеальным образцом космополитического управления и примером для остального мира. Превращение постоянно воевавших между собой национальных государств в сообщество безопасности, где война просто немыслима, тоже является переломным моментом. Оно подтверждает излюбленную посылку либералов о том, что рациональность это последнее дело. Мысль о том, что гибкие и адаптивные ответы на глобализацию политической экономии можно разработать в масштабах континента, достойна восхищения. Обозреватели яростно спорят о механизмах европейской интеграции. Кое-кто из них утверждает, что наднациональные институты прежде всего предназначены для обычного торга между государствами, что мы наблюдаем в ВТО и в Организации Объединенных Наций. Но если отбросить в сторону такие доводы, главное объяснение и преобладающая тема это по-прежнему потребность в стабильности.
Поэтому у нас гораздо больше шансов прочесть объяснения о том, почему другие регионы (скажем, Восточная Азия) должны в перспективе следовать примеру Евросоюза, чем о причинах основополагающей нестабильности самого ЕС. Да, во многих аналитических статьях на тему политики ЕС присутствует слово «кризис» и некие дебаты о нем. Но это во многом похоже на длящуюся уже 30 лет дискуссию о кризисе НАТО и о вызовах, на которые будет отвечать этот блок, продвигаясь вперед и адаптируясь. Вопрос о распаде ЕС не снят с повестки, но он определенно занимает второстепенное место, и мало кто из обозревателей хочет на нем останавливаться.
Возможна ли реформа?
В политике нет ничего неизбежного. Какое бы воздействие ни оказал Брексит на европейскую экономику, это голосование стало мощным психологическим потрясением для системы, которая и представить себе не могла, что неофункционализм включит заднюю скорость. Можно ли сегодня представить себе путь к европейской интеграции?
Конечно, можно. Вот одна история, повествующая о возрождении из пепла на манер птицы Феникс европейской интеграции. Элита Германии и Франции сознательно и активно говорит о дисбалансе частичной интеграции и решает, когда пора заниматься этой проблемой напрямую. Мы слышим аргументы типа «вот что произойдет, если мы позволим превратить ЕС в объединение свободного выбора, в двухскоростную Европу и так далее». Массы, говорят нам, будут копаться и капризно выбирать то, чего они хотят в данный момент (например, торговле — да, иммиграции — нет), упуская при этом из виду общую цель.
Крайне важным сдвигом стало бы признание того, что поскольку общая цель уже упущена из виду, надо сформулировать новую, еще более крупную цель. Тридцать с лишним лет тому назад политик Жак Делор (Jacques Delors) ездил по европейским столицам и оценивал степень стремления к новому скачку вперед. Результатом этих поездок стал единый рынок и продвижение к евро. Делоры из нынешнего поколения должны искать консенсус на сцене, которая стала намного шире. Очевидной целью остается финансово-бюджетный союз, где может появиться стремление к крупным финансовым стимулам сейчас и к сокращению расходов, выплате долгов и бюджетному профициту в будущем.
Может ли предприимчивый политик собрать это в единый пакет и продать его какой-нибудь ключевой группе, скажем, инициаторам европейской интеграции, в центре которых стоят Франция и Германия? Такое возможно. Но если это произойдет, остальная часть Евросоюза по необходимости сделает шаг назад и создаст нечто вроде зоны свободной торговли. А основа ЕС будет больше походить на новое сверхгосударство, чем на международную организацию.
В своей книге «Парадокс глобализации. Демократия и будущее мировой экономики» (The Globalization Paradox) Дэни Родрик (Dani Rodrik) рассказывает о трилемме глобальной интеграции, государственного суверенитета и демократии, утверждая, что две из трех вещей в одно время возможны, а вот все три нет. По сути дела он прав, но новая сердцевина ЕС может сознательно изменить его конечную цель, заявив, что теперь это создание нового государства. Проблема состоит в том, что последние 20 лет европейской интеграции были потрачены на отход от этого осознанного изменения.
Более вероятен следующий путь. После Брексита в Европе появляется фигура типа Горбачева со своей собственной программой реструктуризации/перестройки в целях обновления европейских институтов. Это может быть молодой член Европарламента из какой-нибудь восточноевропейской страны либо видный национальный политик из Франции или Германии. Но сегодня в Брюсселе такого человека нет. Конечно, этот деятель не будет употреблять слово «перестройка», убеждая остальных в том, что пакет его институциональных реформ может спасти Евросоюз. Однако СМИ подхватят это слово, сделав это оправданно и с неосознанной иронией.
Если приведенный выше анализ точен, можно ожидать, что перестройка в ЕС потерпит неудачу по тем же причинам, что и перестройка Горбачева. Институты Евросоюза слишком сложны, взаимосвязаны, изолированы, громоздки, слишком сильно зациклены на самих себе, а поэтому не осознают необходимость перемен. Возможно также, что руководящие ими евробюрократы, как и брежневская номенклатура, цепляются за последние осколки утопического мышления или за свои удобные кресла. Но в любом случае они будут изо всех сил бороться с перестройкой любыми доступными способами, блокируя перемены, затягивая их и умышленно внося путаницу. Некоторые национальные политические лидеры могут откликнуться на призыв. Но это вряд ли будут те деятели, которые имеют наибольший вес в Германии и во Франции, поскольку двойственное отношение этих людей к наднациональному управлению, в конечном счете, приведет их к тому, что они станут отдавать предпочтение межгосударственным сделкам, осуществляемым в обход Брюсселя. Мы даем этой европерестройке три года, после чего ее сторонники признают, что надо повысить ставки, и перейдут к собственной версии гласности в социальных сетях.
В европейском контексте гласность проявится в апеллировании к народным массам через головы государственного руководства. Граждан будут призывать спасти Евросоюз. Им будут говорить, что это крайне важно для сохранения мира на континенте. Им объяснят, что только на наднациональном уровне Европа сможет выработать приемлемый политический и экономический ответ на вызовы глобализации. Возможно, им скажут, что Брюссель это единственное место, где регуляторы могут противостоять попыткам американских интернет-гигантов (коалиция в составе Google, Apple, Facebook и Amazon) проникнуть в культуру и частную жизнь европейцев.
В конечном счете, чтобы получить хоть какой-то кредит доверия, европейской гласности придется апеллировать к утопической концепции евроинтеграции, которая запустила этот проект. Горбачев пытался сделать то же самое. Однако он обнаружил, что население уже не только не верит в гласность, но и насмехается над ней. Когда советские граждане впервые за 70 лет получили возможность сказать «нет» официальным политическим кандидатам, они сказали им «нет» почти во всех крупных городах Советского Союза. Что касается ЕС, то там сказать «нет» может население новых стран-членов. Сказать «нет» также могут люди в Италии, Франции и даже Германии. Либо же «нет» они скажут все вместе. Но в любом случае, этих «нет» будет достаточно, чтобы лишить институты ЕС остатков легитимности. И в такой ситуации почти неизбежным становится появление предприимчивого человека типа Ельцина, который увидит в политике раскола благоприятные возможности для себя.
Когда распался Советский Союз, большинство составлявших его республик объединились в непрочный Союз Независимых Государств. Это был своего рода политический зонтик, скрывавший под собой фактическую независимость. Несколько заседаний в год, несколько «общих» экономических целей и небольшой бюрократический аппарат, отвечающий главным образом за пропаганду.
Европа на другом конце Европейского Союза, наверное, сможет выступить лучше, но ненамного. Евросоюз, как и все планы несерьезных людей, может завершить свое существование не взрывом, а хныканьем.