«То, что мы наблюдаем сегодня, это ксенофобия, вроде бы бичуемая православием, и болезненная обиженность, и все это лишает народ перспективы стать современным», — говорит Дворжак, который, помимо журналистики, успешно занимается переводами с русского языка. На чешский язык он переводит не только современных авторов, таких как братья Стругацкие, Виктор Пелевин и Владимир Сорокин, но и русских классиков. Так, например, Дворжак перевел «Мастера и Маргариту» Михаила Булгакова и «Войну и мир» Льва Толстого.


— Йозеф Паздерка: Какие у тебя самые первые воспоминания о России?


— Либор Дворжак:
Я очень хорошо помню: это был 1958 год. Мне было десять лет, и мои вспоминания связаны с самолетом. Родители сказали нам с братом Миланом, что мы полетим в СССР и сможем изнутри увидеть новый реактивный пассажирский самолет Ту-104.


Тогда это была настоящая новинка — пассажирский самолет на основе советского бомбардировщика. Мы не знали, что нам предстоит, и сели с Миланом в Ту-104, где родители сказали нам: «Так, теперь сидите смирно и летите с нами». Мы, конечно же, были в невероятном восторге и даже предположить раньше не могли, что такое может с нами случиться. Самолет глазами десятилетнего мальчика: огромные размеры, все необычное, новое…


— Но тогда еще не было самостоятельной России — был СССР…


— Да. Родители тогда летели через Москву, кажется, в Сочи. Лето, отпуск. В столице самое незабываемое впечатление на меня произвело метро. В то время я даже вел дневник в тетрадке в клетку и нарисовал там черную дыру, из которой выезжает поезд метро, а рядом — платформу. Еще запомнился мавзолей. Напомню, что это 1958 год, и тогда там еще дружно лежали рядом друг с другом Ленин и Сталин. Тогда там еще не было большого саркофага, как сегодня у Ленина, и оба они лежали прикрытые каким-то одеялом цвета хаки. Будучи тогда десятилетним мальчишкой, я и не подозревал, насколько уникальной была возможность увидеть Сталина еще в мавзолее. Вскоре после этого он оттуда навсегда исчез. Те два эпизода — мои первые и самые ясные воспоминания.


— Через год вы с родителями поехали в Москву на четыре года. Твой отец стал там послом компартии. Как ты к этому отнесся?


— Для меня это был решающий опыт, который определил всю мою оставшуюся жизнь. Правда, тогда я относился в происходящему как к интересным, но, в общем-то, заурядным событиям.


— Ты не возражал против отъезда в Москву? Мне известно, что вскоре у тебя случился конфликт и с отцом, и с коммунистической идеологией…


— Тогда еще нет. Наоборот, я был неотъемлемой частью всего этого. Мне было 11 лет. Моя семья — семья посла компартии. Советское общество, советская школа. В седьмом классе, когда детей начали принимать в Комсомол, мне было ужасно жаль, что поскольку я иностранец, не могу в него вступить, хотя я участвовал в комсомольской жизни, заседал в каком-то классном комитете. Но мне было очень обидно, и я видел в этом большую несправедливость.


Я говорю это прежде всего для того, чтобы наши сограждане поняли, насколько сильно тогда жизнь была пропитана идеологией, поэтому все шло как по маслу. А советское общество только усиливало эффект. Я еще помню нескольких детей в нашем классе в Чехословакии, которые не были пионерами, потому что были из так называемых реакционных семей. Но в Советском Союзе ничего подобного не было. И я воспринимал все это как само собой разумеющейся и безоговорочное.


— В юности тебе удалось не только оторваться от коммунизма, но и отделить Россию от СССР, что удается не каждому. Как это произошло?


— На этот вопрос у меня есть несколько избитый, но для меня буквально принципиальный и реальный ответ. Я говорю о встрече с великой русской литературой. В Москве у меня была классная руководительница Лия Борисовна, которую я очень любил, и она тоже меня любила. На родительских собраниях она говорила маме, что я пишу лучшие сочинения в классе, несмотря на то, что я иностранец. Тогда — мне было 14 лет — мы проходили только четырех главных авторов русской литературы. И каждому отводилась одна четверть. Это были Пушкин, Лермонтов, Достоевский и Толстой. В 14 лет я уже имел определенное представление об окружающем мире. Так я открыл для себя глубину русской души, которая не очень соотносилась с упрощенными и поверхностными советскими схемами. Я очень благодарен за это литературе. Потом, когда уже в роли студента Карлова университета вставал на ноги, я понял, как много для меня значит русская литература, и насколько она повлияла на мою жизнь.


— Как продолжался твой отход от коммунистической идеологии?


— Как у многих. Просто со временем понимаешь, насколько реальность отличается от провозглашаемой идеологии. Я помню первый такой момент. Это было еще в шестом классе 136-й школы, которая находилась в Москве на улице Красина рядом с посольством. Три мальчика из моего класса — к счастью, не лучшие друзья — изнасиловали нашу одноклассницу в подвале деревянного дома недалеко от школы. У нас их автоматически отправили бы в колонию для несовершеннолетних, и был бы невероятный скандал. Но им только поставили двойку по поведению и все простили. Я был ошеломлен. Впоследствии мне помогло то, что после возвращения из СССР я учился в средней аграрно-технической школе механизации в Млада-Болеслав. Там было много так называемых кулацких сынков, которые помогли мне по-другому взглянуть на мир.


— Вы с отцом преодолели конфликт?


— Думаю, да. Он был убежденный коммунист. Я называю это «большевистский святой». Поколение 30-х годов, для которого коммунизм был вожделенным и совершенно нормальным миром. Меня до конца его жизни поражало, что он так и не смог признать, насколько в реальности режим фальшив и полон лжи, насколько замечательные цели он ставит, но приходит к совершенно противоположному.


— В 70-80-х годах прошлого века ты уже много переводил с русского…


— После выпуска я попал в издательство Lidové nakladatelství бывшего «Мира советов», в переводной журнал «Советская литература». Помимо идеологизированных произведений, в него попадали, что парадоксально, и произведения Шукшина, Белова, Трифонова и так далее. Когда началась перестройка, это был фурор: контраст с застойной атмосферой Чехословакии и советской перестройкой был разительным. В какой-то момент у нас стали публиковать буквально контрреволюционные произведения, например секретные донесения Зикмунда и Ганзелки о поездке в СССР и многие другие.


— Ты их не только редактировал, но и сам переводил.


— Для меня это был замечательный опыт. В качестве редактора я общался с лучшими русистами того времени, в том числе с Лидой Душковой, Ганкой Врбовой, Ярдой Пискачеком и многими другими. Так я смог начать переводить сам.


— Кто из авторов тебе был близок?


— Постепенно я получил монополию на переводы некоторых произведений братьев Стругацких. В их романах всегда была политика, которую во времена тоталитаризма я считал неотъемлемой частью любой хорошей литературы. Стругацким я посвятил большую часть своей переводческой жизни, как впоследствии — Владимиру Сорокину.


— За перевод нескольких произведений Сорокина ты номинировался на Премию Magnesia litera. Почему твой выбор пал именно на этого автора?


— Я очень уважаю Сорокина. По-моему, он — практически гениальный писатель, способный написать, что угодно — все, что пожелает. Он отлично улавливает и излагает историческое развитие России. Таким образом, он дает возможность людям за рубежом лучше понять происходящее на его родине.


— Но произведения Сорокина — не легкое чтиво.


— Да. Книги Сорокина не читает массовый читатель. Сорокин — концептуалист и литературный экспериментатор. У него много пластов, и в его обширном творчестве можно найти что угодно. Признаюсь: я читал не все его произведения. Или, например, виртуозные пассажи под русских классиков из романа «Голубое сало», в которых Сорокин демонстрирует умение писать, как Ахматова, Достоевский или Набоков, не так глубоко меня трогают, как роман в диалогах «Очередь», или «Тридцатая любовь Марины», или «День опричника». Но только от вкуса читателя зависит, что ему из Сорокина ближе.


— Некоторые критики упрекают его в определенном угодничестве и наигранности.


— Об этом чаще всего говорят те, кто по неизвестным мне причинам упрямо и догматически упирает на «вечное наследие истинно русской классической литературы». Так, некоторым русским не нравится, что Сорокин пользуется популярностью на Западе, а это в нынешней истеричной атмосфере путинской России почти измена. По-моему, этот писатель просто умеет так обозначить российскую проблему, что ее легко понимает нерусский читатель. Поэтому Сорокин успешен.


— Ты также являешься автором ряда новых переводов русской классики, в том числе, произведения Булгакова «Мастер и Маргарита». Почему ты выбрал именно эту книгу?


— Я очень давно задумывался о Булгакове, даже несмотря на то, что, как мне кажется, прежний единственный чешский перевод Алены Моравковой, сделанный на рубеже 60-70-х годов прошлого века, не перестал быть хорошим и качественным. Однако во мне постепенно победила уверенность в том, что оригинал может дать больше, и что некоторые вещи можно было бы перевести иначе.


— Есть ли в этом вообще смысл? Не стоит ли просто оставить прежний хороший перевод?


— Чешский — язык «варьирующийся»: он постоянно развивается и видоизменяется. Поэтому, как мне кажется, главные произведения мировой литературы стоит переводить снова раз в 20-25 лет. Это также внесет определенное разнообразие.


— Что ты имеешь в виду?


— Приведу пример. Известные чешские англоведы Йиржи Йосек и Мартин Гилски параллельно переводят по сути всего Шекспира. Разумеется, в процессе возникают разные трения, но у читателя есть уникальная возможность прочитать одного из величайших классиков в двух разных интерпретациях. И хорошо, что подобная работа привлекает все новых переводчиков. Если бы переводчики отказались от этого, то у нас никогда не было бы, например, стихотворения Эдгара Аллана По «Ворон» в 16-ти чешских переводах.


— В 2010 году ты сумел перевести даже огромный талмуд русской литературы — «Войну и мир» Льва Толстого. Книга вышла в издательстве Odeon. В этом двухтомном издании более 1,4 тысяч страниц, и в тексте встречаются французские отрывки, он стилистически сложен… Как ты не побоялся?


— Да, я не побоялся. Быть может, кто-то скажет: мол, святая простота! Но я бы не стал искать там каких-то особых переводческих «крепких орешков». «Война и мир», несмотря на свою обширность, это в основном повествовательный текст. Над ним не приходится особенно ломать голову. Главное — просто добросовестно и последовательно работать. В таком объеме было трудно сохранить своеобразие языка отдельных персонажей и соответствующий колорит авторского стиля, который меняется: автор — то рассказчик, то проповедник, где-то поучает, а где-то он несдержан.


— Как долго ты работал над переводом?


— Первые 300 страниц я уже пробовал перевести. Потом этот текст, благодаря моей подруге — режиссеру Чешского радио Ганце Кофранковой — я опробовал в одном из наших переводческих салонов, который мы прозвали «У Бубеничку». Так зовется пражский кабачок, в музыкальном клубе которого мы когда-то начинали. Результат был более чем удовлетворительным. После я много раз откладывал «Войну и мир» из-за других обязанностей, но в 2010 году все-таки закончил работу, даже несмотря на то, что это произведение в четыре раза объемнее «Мастера и Маргариты».


— Не стали ли переводы для тебя рутиной со временем? Как ты поддерживаешь новизну и желание работать?


— В определенном смысле это, пожалуй, рутина. Но с ней надо бороться. Как-то с моим другом и коллегой Ярославом Пискачеком мы говорили о том, что у каждого из нас есть десять-двадцать самых любимых слов, и что за этим нужно следить. Или, как говорит Ганка Кофранкова, хотя бы пользоваться ими аккуратно. Что касается новизны и желания, то, как мне кажется, они должны быть неотъемлемой частью твоей работы. Если этого нет, лучше заняться чем-то другим.


— Как ты, признанный авторитет в своей области, оцениваешь чешские переводы? На каком они уровне?


— Я думаю, что на очень хорошем и достойном. Это неудивительно. Чехи — малый народ, которому мировая литература очень нужна. Наша переводческая школа просто «обречена» на то, чтобы быть хорошей. Ее качество гарантируют такие имена, как Владимир Микеш, Вратислав Слезак, Павел Доминик, Мартин Хилски, Йиржи Йосек, Виктор Яниш, Йиржи Пелан, Катержина Виншова, Анежка Харватова, Петр Дворжачек, Михаела Шкултет, а из молодых (по крайней мере, в моей сфере), к примеру, Алена Махонинова… Я называю имена навскидку, а вообще их очень много.


С другой стороны, добавлю, что все это лучшие переводчики, но они составляют меньшую часть тех, кто вообще занимается переводами. Задумайся, сколько книг каждый год попадает на книжные прилавки. И, понятно, мало что из этого попадает на стол опытных переводчиков. Поэтому часто случается так, что так называемое развлекательное чтиво переводят люди, которые знают исходный язык, но, как с ужасом понимает читатель, порой совершенно не владеют чешским.


— С 90-х годов ты, помимо переводов, занимаешься еще и журналистикой. Одно другому не мешает?


— Наоборот, одно другое хорошо дополняет. Когда я теперь, уже как журналист, прихожу на дискуссии о России, то всегда аргументирую примерами из переводов. Просто художественная литература нередко способна зафиксировать явления и изменения России намного точнее, чем какой-нибудь исторический или политологический фолиант. Именно поэтому я люблю переводить современных российских авторов, таких как Владимир Сороки или Виктор Пелевин, которые буквально снимают слова у меня с языка и умеют описывать российскую действительность со всеми ее трудностями, сложностями.


— И все-таки после 1989 года ты — больше журналист, чем переводчик. Почему?


— Переводами на жизнь не заработаешь. Вообще, я счастлив, что таким образом открыл вторую половину своей жизни и остановился на этом. Какое-то время после бархатной революции я еще возглавлял издательства Lidové nakladatelství, но я не подхожу на роль менеджера, который может руководить крупным предприятием. Так что журналистика в определенном смысле меня спасла.


— Ты давно следишь за происходящим в России и комментируешь события там. Меняется ли Россия? И меняется ли отношение чехов к ней?


— Когда в начале 90-х я начинал работать на журналистском поприще, Россия вызывала у меня большой интерес. Она переживала невообразимую трансформацию. Мы все наивно полагали, что постепенно Россия начнет ориентироваться на западные ценности и образцы, что русская культура и литература по сути входят в европейскую культуру. Однако сложная трансформация 90-х годов, эра Бориса Ельцина поставили под сомнение наши прогнозы. В 2000 году Ельцина на посту сменил Владимир Путин, который перечеркнул все перестроечные и демократические надежды. Или, по крайней мере, большинство из них. Эта огромная страна снова встала на рельсы шовинизма, исторического мессианства… После 1989 года у нас было ощущение: во всем плохом, что есть в России, виноваты большевики. Однако последние 25 лет подтверждают, что проблема — намного глубже. Она носит исторический характер и связана с русским мессианством, комплексом спасителя, от которого Россия никак не может избавиться, в особенности, когда во главе нее стоит лидер, откровенно поддерживающий ксенофобию и национализм.


— Не больно ли тебе, как человеку, который знаком с подлинным богатством русской культуры, наблюдать за всем этим?


— Очень больно. Но, с другой стороны, я понимаю, что ситуация — серьезная. Я долго избегал этого сравнения, в особенности, когда в 2014 году разразился украинский кризис. Но теперь я уже не боюсь этого сказать: мы просто вынуждены сравнивать современную Россию с гитлеровской Германией и наблюдать, к чему приводит остервенелая националистическая индоктринация.


— Что с этим делать? Подавляющее большинство россиян любят Путина или не возражают против него. Остальные просто не могут от него избавиться.


— Я не знаю, как в обозримом будущем добиться в России каких-то принципиальных изменений. Возможно, появится какой-нибудь новый Горбачев или горбачевское политбюро, которое, однако, будет более решительным и последовательным, чем был Горби. Это новое политбюро поймет, что русский путь ведет в евроамериканское пространство, но при этом будет осознавать, что народ нужно терпеливо учить таким вещам, как демократия, права человека и правовое государство. То, что мы наблюдаем сегодня, это ксенофобия, вроде бы бичуемая православием, и болезненная обиженность, и все это лишает народ перспективы стать современным. Российский народ как будто застрял в 19 столетии, или после сложных 90-х годов его туда «загнали».


— Ты не обобщаешь?


— Думаю, нет. Большинству россиян просто свойственно это мессианство. Жизнь современного российского общества снова стала шизофренической — пусть не так, как в коммунистическую эпоху, но тем не менее. Некоторые в России знают, что жизнь их общества ненормальна, но убеждают себя, что все оправдывает избранность их народа, который спасет мир. Народу, который так считает, справляться с самим собой невероятно трудно. Я все еще надеюсь, что в российском обществе, прежде всего среди интеллигенции, найдутся те, кто сумеет изменить обстановку. Но если ничего не поменяется, шансов у этого народа — немного.


— Какого автора ты посоветовал бы молодому чеху, который только открывает для себя восточное культурное пространство?


— Конечно же, Виктора Пелевина и Владимира Сорокина, а также Людмилу Улицкую, которая недавно приезжала в Прагу. Также, наверное, Захара Прилепина. Он — ярый националист, рьяно поддерживающий Путин, и я в сомнениях ходил вокруг этого автора несколько лет. Его писательское творчество намного превосходит его воззрения на политику и современность.


— А теперь в заключение несколько коротких вопросов. Любимое русское блюдо?


— Пельмени с очень жирной сметаной.


— Любимый автор?


— Михаил Булгаков, потому что он писал универсальные и до сих пор чрезвычайно актуальные произведения.


— Любимый российский журналист?


— Не уверен до конца, но, наверное, все же Анна Политковская, потому что она была очень упорной в своей работе.


— Любимое место в России?


— Санкт-Петербург.


— Что бы ты порекомендовал чеху, который только начал интересоваться Россией?


— Я тебя не удивлю — русскую литературу, классическую и современную, потому что она объяснит ему абсолютно все.