Идеи, которые хотела воплотить в жизнь Октябрьская революция, умерли задолго до распада СССР

Безусловно, большинство поляков считает, что 90-ая годовщина события, которое некогда называлось 'Великой Октябрьской революцией' - это не повод для торжеств. Да и в посткоммунистической России отношение к этому событию довольно амбивалентно. Напомним, что Борис Ельцин, первый президент посткоммунистической России, пришел к власти ценой роспуска СССР, мобилизовав своих сторонников лозунгом освобождения России от подчинения своих интересов целям, поставленным коммунистической революцией. Неудивительно, что еще в 1995 г. годовщина Октябрьской революции (а по сути - ноябрьской, потому что по европейскому календарю она приходится на 7 ноября) перестала быть в России национальным праздником и выходным днем.

Символическое прощание с культом коммунистической революции прошло в два этапа. Сначала это было совершено закамуфлированным образом. Президентский указ, принятый в 1995 г., гласил, что день 7 ноября останется праздничным, но будет называться годовщиной освобождения Москвы от польских оккупантов 4 ноября 1612 года. Это было своего рода социотехнической уловкой: ностальгирующих патриотов СССР не стали раздражать ликвидацией любимого праздника, и в то же время, их не стали лишать иллюзии того, что новая Россия продолжает отмечать годовщину захвата власти партией Ленина. Эта уловка стала возможной не только благодаря тому, что две годовщины недалеко отстоят друг от друга в календаре (день освобождения Москвы от поляков просто оказался исторической датой, ближайшей по времени к бывшей годовщине революции). Ее осуществлению способствовало и само городское пространство Москвы: ведь мавзолей Ленина на Красной площади всегда соседствовал с памятником вождям восстания, которое в 1612 г. изгнало из Кремля оккупационный польский гарнизон.

Вторым этапом было относительно недавнее постановление Государственной Думы о переносе праздника 7 ноября на 4 ноября, то есть, собственно, на годовщину освобождения Москвы от поляков. У нас это было проинтерпретировано как выражение антипольской политики президента Путина, и никто не обратил внимания на то, что главной целью этого решения было недопущение того, чтобы ноябрьский праздник путали с празднованием революции. Иными словами, это был очередной шаг в направлении однозначного дистанцирования России от большевистского наследия.

Однако это дистанцирование не приобрело форму антикоммунистического экзорцизма. Как Путин, так и Ельцин всегда были за национальное единение, основанное на концепции трагически раздвоенной 'исторической судьбы России'. При всех своих двузначностях и неудачах этот выбор был принят обществом как из моральных, так и из практических соображений. Идея 'расквитаться с прошлым' отвергается, в частности, потому, что Россия 'уже исчерпала свой лимит революций'.

Однако статья эта посвящена не российским делам. Совсем наоборот. Особенно важным мне представляется освещение основных реакций на идеологическую капитуляцию СССР в США и Западной Европе.

Самым выдающимся защитником тезиса о том, что Октябрьская революция была исконно российским явлением, глубоко укорененным в особости российского исторического процесса, а, следовательно, внешним по отношению к западной цивилизации, всегда был очень популярный в Польше Ричард Пайпс - консервативный американский историк (родившийся в [польском] Тешине), автор монументальной 'Русской революции' (1990, пол. изд. 1994 [рус. изд. - 2005 прим. пер.]). В небольшом дополнении к этому труду - написанной доступным языком книге 'Русская революция. Три вопроса' (1995, пол. изд. 2007) он признает русскую революцию 'важнейшим, пожалуй, событием ХХ века' (с. 15), а вместе с тем доказывает, что захват власти большевиками в октябре (ноябре) 1917 г. был лишь случайностью, результатом коварного государственного переворота, а не аутентичной социальной революции. Так что большевистская революция не могла легитимировать себя волей масс и не была результатом какой-либо исторической необходимости. Однако неслучайно, что ее окончательным результатом стало установление тоталитарной диктатуры: это было задано авторитарной самобытностью России, не поддающейся реформированию.

Эти взгляды, провозглашавшиеся Пайпсом на всем протяжении его научной карьеры, подверглись мощной критике с двух разных сторон. В 1970-е годы Александр Солженицын полемизировал с Пайпсом на страницах "Foreign Affairs", предупреждая американских политиков, что не следует путать коммунизм с Россией: ведь коммунизм родился на Западе, пришел в Россию извне и сделал ее своей жертвой. А молодое поколение американских историков и политологов (объединенное желанием пересмотреть антикоммунистические схемы, возникшие в годы 'холодной войны', и называвшееся поэтому 'ревизионистами') подчеркивало аутентичность и социальный радикализм большевистской революции, зачастую игнорируя свидетельства жертв коммунизма и ставя на стабильность, а, вместе с тем, и реформируемость СССР.

Пайпс не вступал в полемику с 'ревизионистами', а в библиографии к 'Русской революции' обошел их труды полным молчанием. Это вызвало бешеную реакцию, звучали предложения игнорировать его работу в университетском преподавании. Однако эти планы были расстроены крахом коммунизма в Восточной Европе и исчезновением СССР с карты мира. После этих событий советология 'ревизионизма' потеряла престиж и была не в состоянии защитить себя - не говоря уже о том, чтобы перейти в наступление.

Однако значит ли это, что 'сама история' подтвердила правоту непримиримого антикоммуниста Пайпса? Скорее, по-своему правы оказались обе стороны. Автор 'Русской революции' был во многом прав, демифологизируя 'Великий Октябрь', но ведь и сам он представлял революцию как процесс, растянутый на несколько десятилетий, а, значит, не сводимый к акту 'захвата власти'. Он справедливо критиковал односторонний характер 'социальной истории', игнорирующей вопросы организованной политической воли, но несправедливо преуменьшал значение проблемы, сформулированной великим анархистом Петром Кропоткиным: проблемы народной революции как стихии, подобной тайфуну, сметающему все на своем пути, или мощной реке, прорывающей все плотины, укротить которую не в силах даже большевики. А 'ревизионисты' отмечали и пытались понять это, когда в максимально доброжелательном духе писали о 'революционном вандализме', утопических народных представлениях и бытовых экспериментах досталинского периода большевистской России (классический труд на эту тему опубликовал в 1989 году Р. Стайтс (R. Stites). Наконец, у обеих сторон была и политическая правота. Сильно обобщая, можно сказать, что ошибкой 'ревизионистов' был излишний оптимизм в оценке актуального состояния и перспектив эволюции СССР; в то время, как ошибкой Пайпса (и большинства крайних антикоммунистов) была убежденность в сущностной неизменности советской системы, а, тем самым, полное недоверие к Горбачеву. Так что нет ничего удивительного в том, что в ходе визита Горбачева в США американского президента сопровождал не Пайпс, а умеренный 'ревизионист' Стивен Коэн. Лучше бы было, если бы Рейган пользовался тогда советами Пайпса? В этом можно сомневаться.

Для представителей левого крыла из американских университетов распад СССР не стал поводом к торжеству не только потому, что он подрывал позицию популярной в этих кругах 'ревизионистской школы'. Гораздо важнее было то, что разрушились мечты о превращении американских левых в отдельную политическую силу. Такие мечты, представленные, в частности, очень динамичной группой т.н. западных марксистов, были основаны на мнении о том, что само существование государств 'социалистического лагеря' доказывает реальность системной альтернативы, которая в развитых западных странах должна была, разумеется, быть чем-то несравненно лучшим, чем в примитивных и недемократических странах отсталой части Европы.

С этой точки зрения упадок 'реального социализма' в Польше под напором рабочего бунта, экономические провалы горбачевской перестройки, а затем тотальная идейная капитуляция советской властной элиты, увенчанная распадом СССР, были настоящей серией несчастий. Да, защитить 'реальный социализм' было невозможно, но его громкое поражение означало безоговорочную победу 'консервативной революции' Рональда Рейгана и Маргарет Тэтчер, господство рыночного либерализма в экономическом дискурсе, обоснование демонтажа социальных функций государства и придание правдоподобности тезису Фрэнсиса Фукуямы о капиталистической либеральной демократии как безальтернативном окончании истории.

Я не утверждаю, что левые ученые в англоязычных странах (ведь это касается не только хорошо известных мне Соединенных Штатов, но также Великобритании и Австралии) переживали из-за краха репрессивных режимов в нашей части мира. Наоборот! - с чисто человеческой точки зрения их радовали эти перемены. Но беспокоил антикоммунистический триумфализм, некритичное одобрение рыночного (а в действительности - корпоративного) капитализма и радостное повторение формулы TINA (There is No Alternative), означающей отсутствие системных альтернатив. Я это понимал, потому что пережил в сталинской Польше период глубокого унижения идеологией исторической необходимости существующей системы, то есть безальтернативности этой системы в качестве мировоззренческой основы. Ведь одно дело - практическая безальтернативность, то есть, невозможность перемен в данный момент, а другое - безальтернативность, возведенная в ранг мировоззрения и навязываемая всему человечеству. Последняя всегда служит орудием интеллектуального порабощения - даже когда называется 'неолиберализмом'.

Во Франции закат мифа 'Великой Октябрьской революции' означал 'подлинный конец Французской революции' (название книги Ф. Фюре (F. Furet), Краков, 1994). Левые французские интеллектуалы много лет видели в ленинской революции не локально российское явление, отдаленное от западных источников социалистической традиции, а как бы завершение Французской революции и исполнение пророчества Гракха Бабефа (главного идеолога коммунистического якобинства) о том, что якобинская фаза революции проложит путь коммунистической революции - 'гораздо более масштабной и последней'. Бабеф представлял себе эту революцию как дело готового на все авангарда, который после захвата власти организует революционную диктатуру и использует ее с целью замены частной собственности и торгового обмена полной национализацией экономики и плановым распределением продуктов. В первые три года после Октябрьской революции большевики воплощали в жизнь очень сходную программу, теша себя надеждой на 'непосредственный переход к коммунизму'.

Разумеется, они ссылались на авторитет Маркса и Энгельса: не на их исторический материализм (который вполне мог бы предоставить аргументы против попыток строительства коммунизма в отсталой стране), а на их видение общества будущего, полностью освобожденного от власти 'слепых сил рынка'. В том же, что касалось революционной диктатуры, они прямо обращались к якобинской традиции, называя самих себя 'якобинцами пролетариата'. Так что восприятие русских коммунистов как наследников Французской революции и исполнителей завещания ее радикального крыла было небезосновательным.

Разумеется, дальнейшая судьба 'отечества международного пролетариата' принесла долгую череду разочарований. Однако, несмотря на это, предпринимались попытки интерпретировать историю СССР как историю трудной, кровавой борьбы за реализацию универсальной идеи, рожденной на Западе и выражающей телос [греч. 'цель' - прим. пер.] общечеловеческого прогресса. Такие выдающиеся французские философы, как экзистенциалист Жан-Поль Сартр или феноменолог Морис Мерло-Понти с когортами своих сторонников и поклонников - считали беспрецедентный сталинский террор неизбежной ценой прогресса.

Провозглашавшаяся Сталиным верность коммунистическим идеалам заслоняется тем фактом, что советский диктатор откладывал реализацию этих идеалов на неопределенное будущее, а реальным приоритетом считал укрепление мощи тоталитарного государства.

Цепким аргументом в пользу сталинского коммунизма была, как подчеркнул Фюре, решающая роль СССР в освобождении Европы от гитлеровского варварства. Это объясняет тот странный с нашей точки зрения факт, что в период наиболее интенсивной сталинизации государств нашего региона и самого опасного витка 'холодной войны' немалая часть влиятельных интеллектуалов Запада считала 'антисоветскость' глубоко ошибочной и недопустимой в своем кругу позицией. Как известно, это почувствовали на себе такие выдающиеся польские писатели, как Чеслав Милош и Густав Херлинг-Грудзиньский.

Легко перечислить события, повлекшие за собой изменение этой ситуации. К ним относится кровавое подавление венгерского восстания 1956 г., но оно не стало переломом: ведь можно было считать это восстание 'реакционным' и противопоставлять его 'польскому Октябрю' [демонстрациям рабочих в октябре 1956 г., приведшим к либерализации польского социализма - прим. пер.], который воспринимался как доказательство жизнеспособности и реформируемости социализма. Гораздо большее значение имела интервенция в Чехословакию, желавшую строить 'социализм с человеческим лицом'' - тем более, что ей предшествовали антисемитские чистки в Польше при Гомулке. Большую роль (особенно, во Франции) сыграл и эпохальный труд Солженицына 'Архипелаг ГУЛАГ' и присуждение писателю Нобелевской премии. Однако я считаю, что в этом перечне не хватает особо важного элемента, которого у нас почти не замечают: фактического отказа руководства СССР от легитимации системы 'строительством коммунизма' и введения в лексикон понятия 'реально существующий социализм'.

Ведь эта перемена, осуществленная командой Брежнева, была отказом от примата универсалистских идеалов коммунизма, признанием того, что советский строй является ценностью сам по себе, а, значит, это не просто переход к чему-то иному, предусмотренному коммунистическим видением будущего. Это позволяло советской номенклатуре забыть об обязательстве 'строить коммунизм' и сконцентрироваться вместо этого на укреплении существующей системы и собственной позиции в этой системе. Иными словами, на смену фикции примата коммунистической идеи формально пришла консервативная лояльность по отношению к существующему государству. По понятным причинам продолжалось использование коммунистической риторики во внешней политике. Однако левым интеллектуалам Запада пришлось понять, что СССР не является и не готов быть носителем и орудием универсальной идеи, так что нет никаких причин относиться к нему с особой снисходительностью и возлагать на него какие-либо надежды.

Поэтому те идеи, реализовать которые хотела Октябрьская революция, умерли задолго до распада СССР. Несмотря на это, необычайно быстрый распад великой державы, а затем - мощное движение за 'отделение' России от СССР, увенчанное самороспуском коммунистического союзного государства, были для Запада большой неожиданностью. Триумфалистские идеи, провозглашающие, что это было закономерным результатом политики Рейгана или победы Запада в технологической гонке, появились позже.

В Польше, к сожалению, сразу заявил о себе триумфализм в самом примитивном виде. Лех Валенса запустил в оборот мысль о том, что коммунизм как таковой - это 'бандитский вариант'. Распространилась теория, ставящая знак равенства между коммунизмом и нацизмом, а вслед за ней - критика посткоммунистической России за нежелание 'расквитаться', вплоть до требований 'нового Нюрнберга'. Огромное большинство интеллигенции выступило за интерпретацию коммунизма как чисто русского явления, органично связанного с русским складом ума. Коммунистический универсализм был сведен к роли маски российского империализма, по сути своей не подлежащего реформированию и лишь выжидающего удобного момента, чтобы возродиться и войти стать главным врагом Польши и Европы. Благодаря неустанному повторению этих взглядов в прессе и других средствах массовой информации, образ России в глазах рядового поляка изменился к худшему - несмотря на то, что смена системы в России и согласие на независимость Польши, легко данное россиянами, должны были, если рассуждать логически, изменить его к лучшему.

Лично я считаю, что с точки зрения истории эти реакции объяснить можно, но - как каждый триумфализм - они лишены благородства и глубины рефлексии. Между тем, мне нравится позиция великого британского либерала Исайи Берлина, который отказался отметить распад СССР публикацией своих антикоммунистических статей, написанных в годы 'холодной войны'. Он не хотел 'плясать на могиле СССР', так как считал, что Запад несет часть ответственности за коммунизм и не должен отказываться от нее в критический момент истории России. Такого нельзя сказать о нацизме в момент его поражения, и одно это, как я считаю, доказывает существование важного отличия между двумя вариантами тоталитаризма ХХ века.

В 1995 г. я издал по-английски объемную книгу 'Марксизм и прыжок в царство свободы' (польский перевод - 1996), над которой работал много лет. Это очень антикоммунистическая книга, но она не является антироссийской и не отказывает большевистской революции в своего рода мрачном величии. Ленин не был российским империалистом в маске марксиста. Наоборот: он был готов принести Россию на алтарь международной революции, отречься от ее национальных традиций и признать лидерство Германии, если там победит пролетарская революция. Он проштудировал все высказывания Маркса и Энгельса о коммунистическом обществе будущего, относился к ним страшно серьезно и захватил власть для того, чтобы воплощать их в жизнь - вопреки сопротивлению действительности, которое в 1921 г. вынудило его пойти на уступки. Он глубоко верил в то, что коммунизм, понимаемый как полный контроль над экономической и интеллектуальной жизнью, - это единственный способ освобождения 'трудящихся масс' от нечеловеческих условий бытия в не подлежащем реформированию (как он считал) капиталистическом обществе. Свободу он понимал - в полном соответствии с классическим марксизмом - как сознательный, рациональный контроль над совокупностью общественной жизни и презирал либеральную свободу, считая ее мошенничеством, лицемерным оправданием насилия сильнейшего. В отличие от Маркса, Ленин не был творческим философом, но несправедливо мнение о том, что он не понимал или сознательно деформировал существенное содержание марксистской концепции свободы.

Он был верен Марксу, понимая свободу не как 'буржуазную' свободу личности, а как 'господство над коллективной судьбой'. Разумеется, величайшим врагом такой свободы были 'слепые силы рынка'; а реализацией свободы, отождествленной с социальной эмансипацией масс, должно было стать централизованное планирование, превращающее общество в 'одну большую фабрику', которая заботится обо всех своих работниках и удовлетворяет их потребности без посредничества неконтролируемого рыночного обмена. Вплоть до этого момента его воззрения соответствовали марксизму и даже Эрфуртской программе немецкой социал-демократии (1891 г.), от которой социал-демократы начали отходить только после смерти Энгельса. Так что этот идеал зародился не в России, а в Западной Европе. Октябрьская революция должна была стать его реализацией - вопреки немецким социал-демократам, которые (по мнению Ленина) дискредитировали себя, проголосовав в 1914 году за военные кредиты. То, что реализация этой программы превратилась в строительство тоталитарного государства, пытавшегося преодолеть сопротивление действительности методами физического и идеологического террора, имеет огромное значение для оценки события, 90-й годовщине которого посвящена данная статья. Поражение идеалов Октябрьской революции, увенчанное добровольным отказом от коммунистического эксперимента и роспуском СССР, представляет собой важный урок, игнорировать который не может ни один мыслящий человек. Однако, условием адекватного понимания этого урока является отказ от вульгарных идей о сведении всей большевистской революции к заговору 'нехороших людей', думавших лишь о том, как захватить неограниченную власть.

Анджей Валицкий - историк идей, действительный член Польской академии наук и почетный профессор Университета Нотр-Дам в Индиане, США.

___________________________________

Свобода всего мира под угрозой, если только американский меч не восстановит баланс ("The New York Times", США)

Разговор с главным большевиком ("The New York Times", США)

Возможно, Россия пользуется особым покровительством богов ("The New York Times", США)

Интервью с Лениным ("The Guardian", Великобритания)

Как большевики взяли Зимний дворец ("The Guardian", Великобритания)

Материалы ИноСМИ содержат оценки исключительно зарубежных СМИ и не отражают позицию редакции ИноСМИ.