Чем труднее нам смириться с происходящим, тем глубже в историю приходится нырять в поисках объяснения для текущих событий. Страшно обидно, когда ключевое слово оказывается совсем рядом.
Например, некоторые современные террористы предлагают публике в качестве абсолютного обоснования преступной деятельности собственное вероисповедание.
«Норвежский стрелок» Брейвик мотивировал в 2012 году необходимость массового убийства соображениями защиты «белой христианской цивилизации» от нашествия «чужаков», американский отставной военный Тимоти Маквей обосновал крупнейший в истории США теракт, совершенный одиночкой всего за три месяца до 11 сентября 2001 года, местью правительству США за преследование сектантов, а парижские убийцы 7 января 2015 объяснили необходимость массового убийства журналистов и полицейских местью за оскорбительные, с их точки зрения, карикатуры на основателя магометанского вероучения.
Нечего и говорить о десятках или даже сотнях тысяч людей, называвших себя воинами Аллаха на Большом Ближнем Востоке от древнейшего города Земли, сирийского Алеппо, до пещер Гиндукуша.
Европейцам и американцам легко было увидеть абсурдность «протестантского аргумента» Брейвика, несмотря на довольно широкий выбор подходящих кровожадных цитат из Священного писания. А вот абсурдность «исламского аргумента» для очень многих уже вовсе не так очевидна. Мне говорят: словосочетание «исламский (мусульманский) террорист» пугает, но слуха при этом никому не режет, а словосочетание «христианский фундаменталист», дескать, слух режет, но никого не пугает.
Чтобы понять, как работает этот механизм, нам придется послушать первого в европейской науке исследователя массового террора. Им был, конечно, Платон. В диалоге «Тимей», посвященном устройству вселенной, философ объясняет, как и для чего заготовка для террора — страх (по-гречески он называется «фобосом») вообще внедрена в человека.
Демиург, создавший вселенную, поручил лепку человека своим творениям — богам. Подражая зиждителю вселенной, эти младшие боги заложили в программу человека так называемые страсти — инструменты, которые зло может использовать, чтобы отвлечь нас от добра. Эти инструменты-искушения нужны, чтобы человек научился жить своим умом, действовать в реальном времени, сталкиваясь каждый раз с новыми проблемами и решая их в порядке поступления.
Без свободного выбора между добром и злом человек никогда бы ничему не научился. Например, всякие удовольствия зло использует как приманку. А боль и страдания — как способ, наоборот, отпугнуть от праведного пути. Копаясь в недрах человеческой души, Платон и достает оттуда самую опасную, по его мнению, пару слов и понятий: «страх» и «дерзость».
Страх перед унижением и оскорблением, страх перед бесславием, страх перед болью, страх перед гибелью близких и себя самих — это сила, действенность которой была проверена многократно. Питаясь от общего источника, страх и дерзость, считает Платон, уравновешивают друг друга и помогают колеснице нашего тела преодолевать препятствия. Мы то рискуем, то осторожничаем. В греческом языке помимо единственного и множественного есть еще и двойственное число, и вот эту двоицу — «страх» и «дерзость» — Платон называет «парой безумных советчиков человека».
Почему же безумных, спросите вы, если вся программа, заложенная в человека богами, продумана разумно?
А вот почему, говорит Платон. Человек ведь не просто смертен. Человек знает, что он смертен. Только дерзость помогает человеку ослабить силу страха перед смертью, никогда при этом не забывая о костлявой, которая обычно сначала забирает тех, кто старше, потом тебя, а потом уже тех, кто идет за тобой. Люди называют трагедией нарушение этого заведенного порядка, происходящего по вине, например, убийц.
Кто же эти убийцы? Теория Платона, необычайно развитая в этом пункте Аристотелем, позволяет нам ответить на этот вопрос.
Стоит только человеку победить в себе страх (как иногда говорят, «убить в себе страх»), как вся сила его смертной души переходит к дерзости. Человек, сумевший избавиться под тем или иным предлогом от страха собственной смерти, говорят нам философы, начинает смотреть на людей свысока. Он решает, что приблизился к самим богам (или к тому, кого в его мире полагается считать богом).
Именно отсюда маниакальное стремление массовых убийц к религиозному обоснованию своих поступков. Такой человек может даже решить, что само избавление от страха смерти — это подготовка к бессмертию. А уж уверовавший в личное бессмертие, или в бессмертие своей отдельно взятой души, легко отнимет жизнь у другого, чтобы увидеть страх в глазах у всех остальных.
Итак, избавившийся от страха становится источником страха для других, потому что ведь и сам он не может жить без страха, просто принужден теперь наблюдать его только извне, со стороны. Убив страх, он убил в себе и воображение.
Аристотель в «Никомаховой этике» честно признается, что для человека, наделенного избытком бесстрашия, в греческом языке попросту нет слова. Греческий философ только обозначил место, где такое слово должно было возникнуть: если в точке равновесия страха и дерзости мы видим мужество, то в точке, где дерзости удается пожрать страх без остатка, и появляется то, что мы теперь называем террором. Присвоенное немногими право пугать большинство смертью других людей.
Размеры страха, вызываемого террором, таковы, что в человеке ломаются и другие, более тонкие конструкции. Например, благоразумие и логика уступают место безнаказанности второго порядка, т. е. интеллектуальной распущенности. Не в силах поставить страх в разумные рамки, страдающий такой распущенностью человек поневоле исполняет то, чего от него и добивался террорист.
Объявивший себя безнаказанным в действии добивается безнаказанности в мыслях как раз у тех, кто поддается программе террориста. И тогда вместо того, чтобы думать, как обезвредить конкретных убийц, общество и государство может поддаться искушению большой войны с потенциальным злом, окончательному решению какого-то вопроса, а то и просто очищению от годами копившегося уныния.
Вот почему, говорит Аристотель, нет для зла ничего более приятного, чем увидеть, что зло совершается в ожидании зла. Под влиянием гнева, силами, выпущенными на свободу чрезмерным бесстрашием. Которое так страшно, что для него, снова и снова повторяет нам Аристотель, в языке даже нет названия.
Спросим себя, почему же его нет, этого слова. Ведь в других случаях греческие философы охотно придумывали новые слова (философия, энтелехия — сколько их, искусственных слов!). Неужели так трудно было им найти обозначение и для террора? Ведь именно вокруг этого понятия так аккуратно прогуливаются отцы Всемирной философии.
Не потому ли, что коготок запустишь — вся птичка увязнет? Не для того ли, чтобы не искушать и без того напуганного человека требованием создать ложную сущность, ответить, так сказать, массовым террором на массовый террор? Ведь найти для террориста слово значило бы признать как раз те основания, которые тот выдвигает для своих действий, послушавшись своих «безумных советчиков» — страха и дерзости.
Цивилизованное общество на этот шаг не идет, поэтому оно говорит «Я — Шарли» и не провозглашает, как мечтается террористам, «смерть исламу».