Некоторые образы, мотивы и сюжеты, такие легкие на поэтическом языке, при додумывании их до конца суровой прозой, как говорится, не выдерживают испытания. Вот и семья народов — из списка таких беспомощностей. Эти строки Пушкина посвящены Мицкевичу.
Два поэта императорской России. Если бы писавший по-гречески римлянин и эллин Плутарх проснулся в конце позапрошлого, XIX, века, он бы непременно составил их сравнительную биографию. В ней один был бы представлен лояльным царским сановником и государственником, попадавшим иной раз в опалу, но в целом баловнем судьбы. До тех пор, пока не пал безвременной жертвой собственных страстей. А другой был бы нарисован как отщепенец, сепаратист и эмигрант, стихи писавший не на государственном языке, а на другом, почти враждебном славянском. Один всю жизнь мечтал о чужбине, переводя с других языков на русский и сделавший, в конце концов, его языком великой литературы. Другой, прожив в изгнании большую часть сознательной жизни, наоборот, все мечтал о родине, которую понимал совсем не так, как первый. Мицкевич, польский певец Литвы и Польши, татарского Крыма и новой католической церкви, невольный швейцарско-французский профессор и враг русского самодержавия, кончит дни свои в Стамбуле, политическим агентом Европы накануне Крымской войны. Так писал бы Плутарх.
Особенно интересно было бы нашему автору объяснить своему читателю, отчего это такие близкие по языку народы, называвшие себя славянскими, так и не смогли заключить той дружбы, которая связывала обоих поэтов. Ему трудно было бы объяснить, отчего свои лекции о русской литературе Мицкевичу пришлось читать в Париже, да он бы и не взялся отвечать на этой вопрос.
«Язык этих народов, — цитировал бы Мицкевича Плутарх, — понятно, распадается на значительное число наречий, тем не менее, наречия эти сохраняют характер единства. Это один и тот же язык, представляющий разные формы и находящийся на различных ступенях развития. Мы тут встречаем мертвый и священный древне-славянский язык, язык законодательства и командования — русский, разговорный и литературный язык — польский, научный язык — чешский, наконец, язык поэзии и музыки — наречия иллирийцев, черногорцев и босняков. Таким образом, русский юрист, разрабатывающий законодательство, которое, по своей обширности и глубине, напоминает законодательство Юстиниана, понимает украинского поэта, который, в свою очередь, напоминает собою, по вдохновению, блеску и художественности, греков и римлян, соединяет в себе свежесть молодого и богатого воображения с наиболее законченною формою. Он сумел оживить все прошлое нации: всякий отгадал, что я говорю о нашем Богдане Залеском».
Плутарху бы ничего, а нам тут надобно отдышаться.
Польско-литовскому поэту, Мицкевичу легко было писать о «нашем» Залеском. Ведь для него славянский язык — един. А как быть нынешнему русскому читателю эпохи дораспадающихся империй? В энциклопедическом словаре Брокгауза-Ефрона (1894) Залеский назван «известным польским поэтом „украинской школы“», который «родился на Украйне, где провел и всю молодость, первые годы жизни прожил в хате простого хохла, под присмотр которого был отдан родителями для поддержания здоровья». В 10-е годы XXI века в русской Википедии «простой хохол» заменен «простым украинцем», все остальное без затей переписано из словаря конца века XIX: современный русский читатель Залеского не знает. Подобно другу Мицкевичу, и Залеский после польского восстания 1830 года эмигрировал из Российской империи — сначала в Париж, потом — в Галицию, или в Западную Украину, или в Австро-Венгерскую империю. Всюду с ним был его родной язык — славянский, в польском наряде с украинской опушкою.
«Современный русский язык, — писал бы Плутарх, цитируя парижские лекции Мицкевича 1841 года, — можно назвать языком Петра Великого, этот монарх изобрел свой алфавит и указом предписал его употребление. Язык этот стал языком Петербурга, столицы, наполненной солдатами и чиновниками, город казарм и присутственных мест. Люди, окружавшие императора, его полководцы, любимцы, солдаты говорили на этом языке, администрация составляла на нем свои бумаги, и, в конце концов, он вошел в общее употребление. Таким образом, великорусский язык стал языком официальным, языком законодательства и командования для нескольких славянских стран. Южные славяне, малороссы, белорусы, вступая в армию, усваивали нравы северных славян, и этим путем постепенно образовался особый класс населения — русский солдат.
Насильственно включаемые в армию на 20, 25, 30 и 35 лет, солдаты эти навсегда расставались с своею родиною. Полк становился их родиною и семьею… Вся Россия составляла один полк, в котором все обязаны были служить».
Администрация не служит стране, наоборот, страна служит администрации, которая и является собственно государством.
В итоге не народ построил государство, а государство придумало себе народ, который всем внушает страх.
«Они, — цитировал бы Плутарх Мицкевича, — может быть, самый способный народ в Европе, но зато чувства в них мало, душа у них холодная, сердце сухое. Они не любят ни поэзии, ни музыки, как южные славяне, взгляд у них какой-то совершенно особенный: глаза их походят на блестящие льдинки, и вами овладевает ужас, когда вы смотрите в эти бездонные глаза. Они отражают свет, но не согревают, взгляд русских быстрый, проницательный, но не коммуникативный, это взгляд не человека или животного, а насекомого. Чтобы составить себе понятие о нем, надо взглянуть в лупу на неподвижные, проницательные, блестящие и холодные глаза насекомого».
О, эта братская любовь. Не потому ли Мицкевич предлагал судить о так называемой «захватнической политике царизма» не в моральных, а в энтомологических категориях. Новый Плутарх сказал бы просто, что сам русский язык петровской эпохи заставил Россию захватить Польшу. Потому что польский язык развивался как язык политической анархии, а русский — как язык военного командования. Французское, или европейское, посредничество с походом Бонапарта, как известно, не задалось. Чего же ждать?
В Польше все стремится к свободе, в России же — к объединению власти. Этим государствам угрожала двоякая опасность: России — деспотизм, Польше —анархия.
Весь «спор славян между собою», стало быть, только о том, чей язык в решающий момент окажется сильнее. Это понимал и Пушкин:
Кто устоит в неравном споре:
Кичливый лях иль верный росс?
Славянские ль ручьи сольются в русском море?
Оно ль иссякнет? вот вопрос.
Мицкевич полагал, что в соревновании языков особую, почти мистическую роль играет поэзия, и на нее возлагал он мечту о славянской цивилизации:
Чешские поэты предшествовали всем остальным славянским поэтам. Поляки пошли по их следам в XVI в. и скоро опередили их. В эпоху пробуждения русской литературы русские поэты, по силе, превзошли поэтов польских.
Вот откуда влюбленность Мицкевича в язык и поэзию Пушкина. Гений Пушкина, пусть и начавший с подражания то Байрону, то Вальтер Скотту, затмил в глазах Мицкевича и всех русских предшественников, и польских современников. И на него, Пушкина, была надежда. Слишком ранняя смерть поэта оставила Россию без ориентиров.
Судьба Пушкина, напишет наш новый Плутарх, сложилась печально: выпускник закрытого лицея по французской программе, он создал литературный, поэтический язык для тех в России, кто ценил в ней общность с миром, с европейской цивилизацией, кто хотел для нее европейских свобод. Но после подавления мятежа нескольких десятков офицеров сам создатель русского поэтического языка слишком приблизился к новому императору, за что лишился любви и поддержки одних и уважения других, чтобы спустя немного лет погибнуть тою же нелепою смертью на дуэли, что герой его поэмы. Так, начиная с середины XIX века, в русском обществе идет борьба двух сил. Одна — внутренняя, открытая Пушкиным, сила свободы. Другая — народная, страшная.
Но есть и третья сила — сила фантазии и фантазия бессилия. Изнуренный чужбиной, неудачными поисками в бесплотном теле религиозного исступления, и Мицкевич кончит свои дни в таинственной схватке с собственными миражами. Разочарованный в Европе, он отправится в Стамбул в тщетной надежде научить Оттоманскую империю, как одолеть столь враждебную идеалам славянства империю Российскую, но по дороге умрет от малярии. В России его голос так никогда и не будет услышан. Больше того, даже в чернильницу Пушкина успеет капнуть яд анчара, и Россия, «стальной щетиною сверкая», будет еще полтораста лет пытаться управлять славянскою семьей.
Плутарх написал бы просто: несмотря на единство языка, семейной теплоты у славян не получилось, а со временем и сам язык утратил единство. Со смертью обоих величайших певцов их разошлись и пути больших славянских братств, дроблению коих не видно конца.