«Нашими детьми манипулируют!» — «Они уже не дети!» — «Их используют как пушечное мясо!» — «Молодежь имеет право решать, в какой стране ей жить!». Социальные сети, СМИ, частные разговоры — в преддверии митингов 23 января и по их итогам, кажется, не было в России темы острее, чем участие школьников и студентов в массовых протестах. Пока блогеры в ТикТоке и Инстаграме выкладывали ролики, призывающие выходить на улицы, школы и вузы угрожали своим ученикам отчислениями — или, наоборот, заманивали неожиданными пересдачами экзаменов и «днями здоровья». Государство, казалось, готово было сделать все, чтобы удержать «детей» дома, желательно вместе с их родителями: сделайте фотосессию, приготовьте любимое блюдо, сидите же тихо, наконец! — увещевало в своем обращении министерство просвещения. В родительских чатах и онлайн-группах началась паника, поползли слухи о том, что «Путин приказал стрелять».

Что стало основой для этой паники и почему именно дети стали ее фигурантами? Можно ли говорить о том, что в стране назрел очередной поколенческий конфликт? Есть ли у несовершеннолетних право на политическую субъектность? Об этом oDR поговорил с социологом Жанной Черновой — экспертом по российским семейной политике, ведущим научным сотрудником Института социологии РАН.

Open Democracy: Участие «детей» — или тех, кого сейчас называют «детьми» — в протестах стало едва ли не главной темой для полемики между властью и оппозицией. При этом статистика показывает, что среди участников митингов 23 января несовершеннолетних было менее 10%. Средний возраст протестующих — около 30 лет. В чем же тут дело, откуда появился такой фокус на «детей»?

Жанна Чернова: В данном случае мы, конечно, имеем дело с моральной паникой. И мне кажется, что здесь нужно понимать одну важную вещь: консервативный поворот, насаждение так называемых «традиционных семейных ценностей» — они касаются не только отказа от гендерного равенства. Если мы попытаемся понять, что означает эта «традиционность» не исключительно в разрезе гендерных отношений, но и в поколенческой перспективе, то мы увидим, что она предполагает и власть отца над детьми. В подчиненном положении оказываются не только женщины, но и дети: они лишаются субъектности, поскольку они должны чтить авторитет отца, следовать его указаниям.

Сейчас эта сторона «традиционной семьи» стала особенно заметной из-за апелляции к детям как к неразумным существам, которых надо направлять, оберегать. Все это, конечно, прекрасно вписывается в конструкцию авторитарного государства, которое ограничивает в правах не только женщин, но и детей и молодых людей.

— Кого вообще сегодня называют детьми? В эту категорию попали люди самого разного возраста — от детсадовцев до выпускников школ и даже студентов.

— В прошлом году возраст молодости был официально продлен: решением Госдумы к «молодежи» теперь относятся люди от 14 до 35 лет. И нужно понимать, что эта возрастная когорта, с одной стороны, демографически растет количественно, а с другой стороны, она становится все более политически активной, как это, например, показывает исследование Левада-Центра. Поэтому эта возрастная группа превращается в потенциальный субъект политического действия, но в традиционной картине мира власти и семьи этот субъект никому не нужен. Напротив: он нужен как объект, которым можно манипулировать, который можно вписывать во властные отношения.

При этом, даже учитывая все особенности второго демографического перехода, нужно понимать, что 35 — это уже, конечно, взрослые люди. Если мы возьмем традиционные маркеры взрослости — окончание послешкольного образования, автономизация от родительской семьи, трудоустройство, наличие устойчивых партнерских отношений и появление собственных детей — то мы говорим о взрослых людях. Это «растягивание» категории «молодежь» до 35 лет сказывается и на совсем молодых людях, которые видят, что в политической субъектности отказывают даже более старшим, даже в общем-то уже взрослым людям — не говоря уж о несовершеннолетних.

У государства есть беспокойство по поводу этой возрастной группы, которая становится все более массовой и более видимой: достаточно взять Арабскую весну, где эта когорта сыграла решающую роль. У нас пока это не так, но в России, тем не менее, тоже был период, когда увеличилась рождаемость, и ранне-путинское поколение детей, которые родились в начале 2000-х — их сегодня достаточно много. Поэтому у власти здесь много причин для того, чтобы играть на опасениях родителей и создавать моральную панику, тем более, что Навального уже не в первый раз обвиняют в том, что он «выводит на улицу школоту» или «прикрывается детьми».

— Этой моральной панике оказалось особенно подвержено поколение людей, которое в конце 1980-х и в середине 1990-х еще не вышло из подросткового возраста, но уже активно участвовало и в неформальных объединениях, и в разных формах протеста. Как получилось, что вчерашние Маленькая Вера и Мальчик Бананан сегодня так напуганы идеей о том, что их дети могут быть независимыми, в том числе политически?

— С одной стороны, у этого «родительского» поколения есть опыт молодежных протестов в самом широком смысле слова, не только политических. С другой стороны, их взросление пришлось на период экономических реформ, в которые худо-бедно надо было вписаться. И в результате мы получили средний класс, который сегодня отягощен большой долей ответственности за благополучие своих семей, своих детей, за передачу классовой позиции. Учитывая весь социальный, политический и экономический контекст в стране, они становятся если не политическими, то прагматическими стабилизаторами этого режима. От политической составляющей они открещиваются; они уже знают, как выстраивать профессиональные, деловые стратегии внутри сложившейся системы, и они не хотели бы съехать на позицию ниже. Мы говорим сейчас о людях, которые взяли ипотеки, чтобы построить хорошие квартиры; много работали, чтобы их дети учились в престижных школах; которые вообще обеспечивают престижный стиль жизни среднего класса — с поездками за границу минимум раз в год и так далее. Эта экономическая прагматика играет здесь большую роль. Их жизненный опыт переживания быстрых реформ, опыт наблюдения за их результатами, опыт того, как работают социальные лифты — он очень похож на позднесоветский период.

Эти люди понимают, что угрозы со стороны образовательных учреждений — школ, вузов — это схлопывание жизненных шансов для ребенка, особенно, если это мальчик, которого тут же примет в свои распростертые объятия армия. Они так долго вкладывали ресурсы в то, чтобы этот ребенок поступил в хороший вуз, может быть, даже выстраивали траекторию с отъездом на Запад — и тут все это может быть перечеркнуто? Это детоцентристские семьи, где все брошено на благо ребенка, и ставки здесь особенно высоки. Благополучие собственной семьи здесь имеет гораздо большее значение, чем какие-то абстрактные вещи типа социальной справедливости, изменения политического устройства. В глубине души многие с этими идеями солидаризируются, но реализовать их на практике они не могут.

У родительских страхов есть и некоторые вполне реальные основания. Летом, на волне конституционных поправок, Мизулина попыталась внести ряд поправок и в семейный кодекс; их подвергли критике и отправили на доработку. Но в числе прочего речь там шла о том, что основанием для лишения родительских прав может быть и участие родителей в общественной и протестной деятельности. Давить на родителей через детей, запугивать лишением родительских прав — это такой старый советский прием. Под «общественной деятельностью» можно прописать все что угодно, и, к счастью, пока эти поправки не были приняты.

Кроме того, условные «родители» — это еще и так называемое «сэндвич-поколение», на них лежит еще и ответственность за пожилых родителей. На них висит очень много ответственности и нагрузки, которые делают их отчасти заложниками ситуации. Поэтому они именно по прагматическим мотивам стараются не делать какие-то резкие движения, в отношении своего ребенка в том числе.

— При этом говорить о том, что в России дети не являются политическими субъектами, мы не можем. Несовершеннолетние проходят, например, по делу «Нового величия». Почему же родители, которые так хотят, чтобы из детей «не использовали», восстают против Навального — но не восстают против власти?

— Это обобщение тоже несправедливо. Наши коллеги в Самаре успели провести экспресс-исследование со студентами, проводились они и в других городах, и на митингах были дети с родителями. Родители, чувствуя себя более компетентными, идут, чтобы защитить: например, чтобы сделать какие-то нужные шаги, если ребенка завинтят.

Государство со своей стороны тоже пытается влиять на политическую субъектность «детей», оно видит детей как объект, который нужно идеологизировать и идеологически правильно индоктринировать. В декабре 2020 была принята концепция молодежной политики, которую долго не принимали. Государство начинает очень переживать по поводу этой группы — вспомним все эти Юнармии, патриотическое воспитание, внесение поправок в закон об образовании.

Родители же, которые рассматривают школу в первую очередь как институт образования, как место, где дети получают знания, и которые еще помнят свое пионерское и комсомольское прошлое, максимально дистанцировались от этого всего. Все-таки эти семьи — они буржуазные и консервативные по своей идеологии не в плане гендерной идеологии, а с точки зрения ценностей, и не в том смысле, в каком их понимают чиновники, а, например, в смысле сохранения близких доверительных отношений с детьми. Маловероятно, что такие семьи возможно активно вовлечь в протест, скорее, они готовы к каким-то адаптивным стратегиям, к так называемым «тактикам слабых». Если помимо ЕГЭ введут какой-то условный «комсомольский билет», то они будут симулировать какую-то активность для детей, чтобы вписаться в уже намеченные стратегии.

— То есть, фильм «Курьер» актуален как никогда?

— Да, но с одной важной особенностью, которую первой отметила, кажется, Екатерина Шульман: у нас сейчас нет классического конфликта отцов и детей. То, что мы наблюдаем — это конфликт внуков и дедов. Мем про «бункерного деда» как раз показывает, между какими поколениями проходит демаркационная линия. Она не между родителями и детьми, а между людьми так называемого «третьего возраста» и молодежью, потому что именно они не совпадают очень сильно по своим ценностям, по практикам, по представлениям об устройстве мира. А «родители» ориентированы в большей степени на детей, но в силу высоких ставок скорее готовы адаптироваться под правила игры, которые задает «дед». Если мы посмотрим возрастной состав государственного политического истеблишмента, чиновников, крупного бизнеса — то это поколение не отцов, а дедов. Путин недавно указом повысил возраст назначаемых чиновников — то есть, эти люди могут оставаться у власти и дальше, чуть ли не навечно.

— То есть получается, что поколенчески активных политических субъектов — два, и они по разные стороны баррикад: совсем молодые — и люди пожилого возраста? А люди среднего возраста, наиболее трудоспособные и экономически активные, они не чувствуют, что могут реализовать свои политические запросы, поскольку их с двух сторон сжимают потребности двух «крайних» поколений?

— Запрос среднего поколения — это запрос на стабильность, причем не политическую, а социально-экономическую. «Бархатный застой» или начало путинского периода — это строительство приватной сферы, строительство дома в широком смысле слова. Мы строили-строили, мы, наконец, построили — и хотим его сохранить! Это значимая вещь, от которой так просто не откажешься. Все-таки сейчас мы можем говорить о появлении уже второго поколения российского среднего класса. Молодые мужчины и женщины, которым сейчас 20-35 лет — они выросли в относительном благополучии, которое им совсем не хочется терять. Это отличает их от совсем молодых людей, у которых ценности самореализации, действительно, стоят выше ценностей выживания (как бы критически мы ни относились к этой концепции, в данном случае она вполне рабочая). В исследовании Левада-Центра очень хорошо показано, как гражданская активность, феминизм, экологические проблемы становятся важной повесткой. Они готовы заниматься волонтерством, их в меньшей степени интересуют хлеб и колготки или поиск финского унитаза в свою квартиру.

— Мы говорим про отцов, родителей, дедов и детей. А куда делась категория «подростки», которой в советские времена часто пользовались применительно к бунтующей молодежи?

— «Подростки» как категория остались в поп-психологии, как возрастная группа, переживающая особые кризисы и к которой требуется особое отношение. Я думаю, это связано с тем, что категория «подростки» связана с представлением о физическом возрасте, о биологическом процессе взросления. В этой перспективе «подросток» — это тот, кто перестает быть ребенком, заканчивает школу и готовится к взрослой жизни. Но сегодня за счет размывания границ возраста и за счет индивидуализации жизненного пути, в ходе которого человек может «перескакивать» какие-то возрастные маркеры или выстраивать их в своей последовательности, категория «подростки» стала неактуальной. Система маркирования возрастов полностью меняется.

Зато в государственном языке очень большое значение приобретает категория «детство», у нас сейчас идет «Десятилетие детства», причем одна из составных частей этой программы — это активное вовлечение детей в оценку систем, институтов, которые их касаются. То есть, тут государство как раз пытается привлечь детей как акторов, дать им агентность.

— Вообще есть ощущение, что происходит инфантилизация целых категорий населения — от пожилых до юных. О «стариках» и о «детях» государство говорит очень похожим языком и использует похожие подходы.

— Я бы даже назвала это не инфантилизацией, а инвалидизацией: «им нужна защита и помощь, они сами не могут!». «Они не могут» потому «еще маленькие» или потому что «немощные». В Советском Союзе, по мнению некоторых гендерных исследователей, произошла такая социальная инвалидизация женщин-матерей, когда их выделяли в какую-то отдельную группу, которой требуется отдельное законодательство, меры, защита и так далее. И сейчас происходит что-то похожее: и пожилых людей, и детей объективируют, они не рассматриваются как самостоятельные субъекты. Они становятся, с одной стороны, объектами гипертрофированной, патерналистской заботы, и с другой стороны — объектами манипулирования.

Вспомним протесты 2005 года, когда льготники взбунтовались против монетизации. Это привело к тому, что одной из главных статей расхода стали пожилые люди — это хорошо видно по исследованиям Института социальной политики в Москве. То есть, люди «третьего возраста» стали видимыми, и их начали заливать деньгами, увеличивать пенсии и так далее. В коронавирус произошел переход: деньги стали вкладываться в семьи с детьми, по разным причинам. Отчасти это связано с тем, что в стране есть демографическая проблема, с 2016 года у нас устойчивый минус в приросте населения. И сейчас, когда государство приняло указ о новой молодежной политике, вполне возможно, что ресурсы потекут именно туда. Государство у нас в этом плане очень топорно мыслит: ему кажется, что заплатил, дал денег — и протесты прекратятся. Поэтому очень интересно посмотреть, станет ли вот эта условная «молодежь» новой группой бенефициаров.

— А что говорит о нас как об обществе то, что нынешняя моральная паника касается именно детей?

— Когда мы начинаем опасаться за наших детей, чего мы опасаемся? Того, что их количественно станет меньше? Или того, что с ними, такими хорошими, случится что-то плохое? Наша семейная политика очень пронаталистская, она выстраивается как стимуляция репродуктивного поведения, и там очень большую роль играет средний коэффициент рождаемости. Но идея о качестве жизни, о качестве капитала — если использовать язык экономистов — она в эту политику еще не вошла. Нужно хорошо понять, вокруг какого сюжета крутится эта моральная паника, о чем она. Мне кажется, что речь идет все-таки о качестве жизни детей, о страхе за их жизненные шансы, об их благополучии. А это те темы, которые на уровне политики затронуты и решены очень мало.

Материалы ИноСМИ содержат оценки исключительно зарубежных СМИ и не отражают позицию редакции ИноСМИ.