Как могли интеллектуалы, которым грозила тюрьма, пытки и казнь при Сталине, смеяться над своей несчастливой судьбой? Потому что им ничего другого не оставалось, говорит Мартин Амис в своей исключительной новой книге "Страшный Коба: смех и двадцать миллионов жизней" ("Koba the Dread: Laughter and the Twenty Million")
В 1910 году один политический противник сказал о Ленине, что невозможно иметь дело с человеком, который "занят революцией 24 часа в сутки, ни о чем ином, кроме революции, не думает и даже во сне мечтает только о революции". Действительная революция, разумеется, не отразилась на его привычках. Как сказал молодой Генеральный секретарь ЦК КПСС Никита Хрущев под одобрительные возгласы аудитории: "Большевик - это человек, который ощущает себя большевиком даже во сне!" Вот как большевик думает о сне.
Но это то, чего они, поборники большевизма, хотят, ради чего они живут: политизация сна. Они хотят, чтобы политика продолжалась везде и всегда, чтобы политика была перманентной и вездесущей. Они хотят повсеместности политики; они хотят политизации сна.
Вот цитата из письма Максиму Горькому, касающаяся состояния интеллектуалов при новом режиме: "Интеллектуальная сила рабочих и крестьян растет в борьбе за свержение буржуазии и ее прихвостней, тех второсортных интеллектуалов и лакеев капитализма, которые считают себя мозгом нации. Но они являются ее дерьмом".
Автором этого письма был не Сталин (это был Ленин). Сталин тоже ненавидел интеллектуалов, но он проявлял заботу о том, что мы именуем литературным творчеством, и испытывал к нему непростые чувства. Его знаменитое и часто высмеиваемое высказывание "Писатели - инженеры человеческих душ" является не просто грандиозной глупостью: это описание того, какими он хотел бы видеть писателей при своем правлении. Он не понимал, что талантливые писатели не могут идти против своего таланта и выживать, что они не могут быть инженерами. Бесталанные писатели могут, или они могут пытаться; в СССР быть бесталанным писателем было очень хорошо, а талантливым - очень плохо.
Сталин лично следил за деятельностью целого ряда романистов, поэтов и драматургов. В этой сфере он проявлял непоследовательность, как ни в какой другой. Он даровал свободу Замятину: эмиграцию. Он угрожал, но отчасти терпел Булгакова (и 15 раз, как отмечено в летописи театра, ходил на его пьесу "Дни Турбиных"). Он уничтожил Мандельштама. Он был виновником горя и страданий Анны Ахматовой (и Надежды Мандельштам). Он предопределил Горькому куда более странную судьбу; постепенно разрушая его талант и честность.
После казни разрушение было наиболее вероятным результатом для русского писателя в послеоктябрьский период, что находило самое яркое выражение в самоубийстве. Сталин терпел Пастернака; он заставил его замолчать и отнял у него любимую и ребенка; и, тем не менее, он его пощадил ("Не трогайте этого обитателя небес"). Но вот что он сделал с Мейерхольдом.
Всемирно известный Всеволод Мейерхольд вызвал неудовольствие Сталина, в разгар Великого Террора, своей пьесой о гражданской войне. Газета "Правда" разорвала Мейерхольда на клочки (что в то время было ритуалом, чем-то вроде "черной метки", предвещающей несчастье), его театр был закрыт, а он сам впоследствии был арестован.
В досье на Мейерхольда имеется его письмо из тюрьмы к Молотову: "Следователи начали применять насилие ко мне, больному 65-летнему старику. Меня заставили лечь на пол лицом вниз и били меня по подошвам и по позвоночнику резиновым ремнем┘ В последующие несколько дней, когда мои ноги были покрыты обширными кровоподтеками, они снова били меня ремнем по красно-сине-желтым синякам, и боль была такой сильной, что казалось, что эти болезненные места поливают кипятком. Я выл и плакал от боли. Когда я падал на нары и засыпал после 18-часового допроса, чтобы через час снова оказаться в кабинете следователя, меня будили собственные стоны и метания, подобные метаниям больного тифом в последней стадии". Когда Вы просыпаетесь от таких ощущений, то понимаете, что Ваш сон стал политизированным. Следователь, написал далее Мейерхольд, мочился ему в рот.
Мейерхольд написал это письмо 13 января 1940 года, признавшись во всем, в чем его палачи хотели, чтобы он признался (шпионаж в пользу англичан и японцев, в том числе). Сталину нужны были показания с признаниями; он следил за ходом некоторых расследований (длившихся месяцами и даже годами) и не мог заснуть, пока не получены такие показания. Таким образом, его сон, разумеется, тоже был политизированным.
Через несколько дней после ареста Мейерхольда его молодая жена, актриса Зинаида Райх, была найдена мертвой в их квартире. На ее теле насчитали 17 ножевых ран. Соседи слышали ее крики: они думали, что она репетирует. Мейерхольда расстреляли 2 февраля 1940 года.
Бежавший на Запад историк Тибор Самуэли (Tibor Szamuely), друг моего отца, получил 8 лет "Гулага" (Главное управление исправительно-трудовых лагерей МВД СССР - прим. пер.) за то, что в частной беседе назвал Маленкова, в период 1953-1955 годов занимавшего пост премьер-министра СССР, "жирной свиньей". Вот что об этом пишет в своих мемуарах мой отец: "Ежедневным большим событием в советской тюрьме являлась доставка экземпляра "Правды", и почетным правом и обязанностью Тибора как профессора было читать вслух содержание газеты товарищам по камере (где сидело несколько десятков человек)┘
В одном из номеров газеты было написано, что Сталин лично протестовал перед Организацией Объединенных Наций (ООН) или каким-то ее органом по поводу бесчеловечных условий, в которых содержались некоторые греческие коммунисты, арестованные после окончания гражданской войны в этой стране: недостаточные условия для физических упражнений, скудные рационы, продовольственные посылки только раз в неделю, сильное переполнение камер (по сравнению, скажем, с царскими временами в России), короткое время свиданий и тому подобные ненормальности.
После минутного ошеломленного молчания все заключенные разразились истерическим смехом, из глаз у них брызнули слезы, они стали обниматься и кататься по полу, позабыв о былых распрях. В самом деле, настроение эйфории длилось не минуты, но, с короткими перерывами, целые дни. Когда по неосторожности на кого-нибудь из спавших возле параши попадали брызги мочи, это вызывало не обычный вопль ярости или что-нибудь похуже со стороны пострадавшего, но крик того, кто стал виновником этого события: "Спокойно, товарищ! Вспомни о страданиях наших греческих товарищей по борьбе за мир, против западного угнетателя!" И далее следовал взрыв всеобщего безудержного смеха.
Россия периода 1917-1953 годов: каков ее жанр? Это не трагедия, как "Король Лир", и не антикомедия, как "Троил и Крессида", и даже не проблемная комедия, как "Мера за меру" . Это черный фарс, как "Тит Андроник". И этот черный фарс очень русский, что-то от "Мертвых душ" до "Смеха в темноте"┘ Представляется, что невозможно изгнать юмор из разрыва между словами и поступками. В СССР этот разрыв перекрывал 11 часовых поясов. Врагом народа был правящий режим. Диктатура пролетариата была ложью; Союз был ложью, и республики были ложью. Товарищ был ложью. Революция была ложью.
Я тоже сегодня вынужден признаваться - не во лжи, но в грехе, причем хроническом.
Бутырки (иногда также Бутырка) были лучшей тюрьмой в Москве (странное утверждение, как вполне обоснованно могут счесть некоторые; но это такое признание, которое, как мне кажется, я должен сделать) или, говоря другими словами, были в Москве тюрьмы и похуже, чем Бутырки. Бутырки были крупнейшей из трех главных тюрем только для "политических", и этой тюрьмы боялись меньше, чем двух других, Лубянки и особенно Лефортово. Больше Лефортово боялись разве что Сухановки, которую именовали "дачей" (по случайному совпадению, она находилась неподалеку от поместья Ленина в Горках). Солженицину был известен всего один из оставшихся в своем уме пленников Сухановки, места, где, казалось, усиленно насаждались тишина и непрерывные пытки.
Бутырки, построенные в царские времена для заточения участников Пугачевского восстания, были более чистыми и лучше управлялись, чем Таганка или другие тюрьмы, где политические сидели вместе с обычными мошенниками и урками. Солженицын, опять-таки, провел в Бутырках некоторое время, что стало для него стимулом к творчеству. Контингент заключенных был исключительно высокообразованным: в камерах имели возможность общаться академики и ученые (и романисты). Это было похоже на "шарашку" (лабораторию за колючей проволокой в "Гулаге"), описанную в "Круге первом": любой физик гордился бы возможностью там работать.
Судьбе было угодно однажды вечером оставить меня в доме вдвоем с моей шестимесячной дочерью. (Другое любопытное заявление, возможно, на данном этапе, но я медленно подвожу Вас к главному.) Без всякой преамбулы дочь закатилась в плаче, который начался с верхнего предела изначального отчаяния, а затем устойчиво начал усиливаться. Мои поцелуи и причитания вместо того, чтобы ее утешить, вполне возможно, оказались для нее раскаленными щипцами, причем умело приложенными. Через час меня освободила нянька, которую я вызвал из дома. Плач прекратился в одно мгновение. Шатаясь, я вышел в сад и сам начал плакать. Ее крики напомнили мне о клинически объяснимом страдании моего младшего мальчика, который в годовалом возрасте был недиагностированным астматиком. Дочь напомнила мне о совершенном балансе тошноты и печали, когда родитель наблюдает невыразимое страдание своего ребенка. "Звуки, которые она издавала, - рассказывал я позже вернувшейся домой жене, - не были бы необычными для самых глубоких подвалов Бутырской тюрьмы в Москве во времена Великого Террора. Вот почему я сломался и позвал Катерину".
Если бы я был лучше информирован в то время, то сказал бы Сухановка вместо Бутырки, и на этом надо было бы поставить точку. Ибо Бутырка, как я опасаюсь, сегодня стала одним из главных прозвищ моей дочери, вместе с уменьшительными Бутырочка, Бутыркстер, Бутыркстресс и т.п. Это прозвище стало широко употребляться в нашей семье; четырехлетняя сестричка моей дочери Бутырки произносит его с отличным, неизвестно откуда взявшимся русским акцентом (сегодня даже сама Бутырка способна произнести слово "Бутырки"). И какой же вздох раздался в нашей обители, когда однажды утром я обратил внимание на главу из книги Евгении Гинзбург, названную "Ночи Бутырки".
Это неправильно, не так ли? Моя младшая дочь отпраздновала свой второй день рождения, и ее плач уже не является особенно ужасающим, но я по-прежнему зову ее Бутыркой. Ибо это имя сегодня смешалось с моими чувствами к ней. Когда я им пользуюсь, я представляю себе косоглазого скинхеда из немецкого высшего общества (я уверен, что такой человек существует) с дочерью, которую зовут Треблинка. Треблинка была одним из пяти "лагерей смерти", не предназначенным ни для какой иной функции (в отличие от Аушвица). Я не настолько плох, как тот косоглазый скинхед. Но Бутырки были местом невыразимого страдания. В 1937 году в этой тюрьме содержались, как сельди в бочке, 30000 заключенных. И это неправильно. Потому что мою дочь зовут Клио - муза истории.
Звучит голос Любови Васильевны Шапориной (1879 года рождения), основательницы Ленинградского кукольного театра и жены композитора Юрия Шапорина: "(22 октября 1937 года) Утром 22-го я проснулась около трех часов и не могла снова заснуть до пяти┘ Внезапно я услышала стрельбу. Затем, через 10 минут, снова... Стрельба продолжалась с перерывами и закончилась вскоре после пяти часов┘ Это у них называется "избирательной кампанией". И наше сознание настолько отуплено, что сенсации просто скользят по его твердой, гладкой поверхности, не оставляя следа. Провести целую ночь, слушая, как живых людей, несомненно, невинных, расстреливают, и при этом не сойти с ума. А впоследствии просто засыпать, продолжать спать, как если бы ничего не случилось. Как ужасно┘".
"(11 марта 1938 года) Люди в Москве в такой панике, что меня тошнит, буквально┘ Тетка Ирины, юрист, сказала, что каждую ночь арестовывают двоих или троих адвокатов из ее конторы. 21 декабря был арестован Морлоки, а 15 января был выслан в Читу Лева, наш простодушный театрал, который отвечал за реквизит. Если так пойдет и дальше, то они вполне могут арестовать стол или софу┘".
(19 февраля 1939 года) Рыбаков умер в тюрьме. Мандельштам умер в ссылке. Повсюду люди болеют или умирают. У меня складывается впечатление, что вся страна настолько сильно истощена, что не способна противостоять болезни. Это фатальное состояние. Лучше умереть, чем жить в постоянном ужасе, в полной нищете и голоде".
"Выборы", о которых упоминается в записи от 22 октября 1937 года ("Ирина пришла из школы и сказала: 'Нам сказали, что сейчас идут массовые аресты. Нам нужно избавиться от нежелательных элементов до выборов'") были шарадой, которая была призвана отметить новую Сталинскую конституцию. 12 декабря Любовь Васильевна Шапорина пошла голосовать.
"Quelle blague! (Какое пускание пыли в глаза, фр.) Я зашла в кабинку для голосования, где, как предполагалось, я должна была прочесть бюллетень и выбрать кандидата в Верховный Совет - "выбрать" означает, что у Вас есть выбор. Но там была проставлена всего одна фамилия, против которой уже стояла отметка. Я бесконтрольно рассмеялась прямо в кабинке, ну просто, как ребенок. Мне потребовалось время, чтобы прийти в себя. Я выхожу из кабинки и вижу Юрия с каменным лицом. Я подняла воротник и зарылась в него лицом так, что остались одни глаза. Это было просто безумно смешно".
На улице я столкнулась с Петровым-Водкиным и Дмитриевым. В.В. продолжал пространно рассуждать на какую-то незначительную тему и громко смеяться. Пусть им будет стыдно за то, что ставят взрослых людей в подобную смешную, глупую ситуацию. Кого мы обманываем? Мы все испытывали острую боль".
Такого режима никогда в истории Вселенной нигде не бывало. Чтобы подданные этого государства одновременно дрожали от ужаса, от гипотермии, от голода - и от смеха.