Все началось с обиженного, пламенного, интроспективного черного юмора французских руководителей: дело было в ноябре 1989 года, внезапно снесли часть берлинской стены, Германия начинала свое постепенное, но неотвратимое движение к объединению, вся геометрия холодной войны распадалась, превращая в ветхую бумагу соглашения о разделе и силовые отношения, которые победители в войне насаждали в Европе в течение почти полувека. Франсуа Миттеран, находясь во главе государства, не хотел поначалу верить в это, потому что не хотел этого принимать. Во время встречи с журналистами, через несколько недель после падения Стены, он сказал: 'Германское объединение невозможно юридически и политически'. Министру иностранных дел Геншеру он сообщил, что объединенная Германия, в конце концов, сделалась бы 'автономной, неконтролируемой Вилой', и для Европы это было бы 'неприемлемо'. Режи Дебрэ, его конфидент, угрожал: 'Мы снова активизируем старинный французско-русский союз'. Когда Мишель Ронкар, социалист, извечный соперник президента, рукоплескал 'вновь обретенному миру' в Европе, президент отреагировал, теряя терпение: 'Как можно говорить о мире? Нас ждет его полная противоположность. Горбачев ни за что не потерпит, чтобы это продолжалось. Эти люди играют с мировой войной, даже не замечая этого!'. Вокруг президента раздавались голоса: это объединение не должно совершаться, его не будет.
С той огромной силой, которую дает неподвижность, особенно когда она объединяется с мрачными видениями будущего, Миттеран пытался остановить неотвратимое. Он даже помчался в Восточный Берлин 20 декабря 1989 года, в попытке - напрасной и нечестной по отношению к Колю - поддержать восточногерманский режим Эгона Кренца. В течение нескольких месяцев он казался одуревшим, и одуревшей выглядела его нация. В том же самом году французы были настолько больны сами собой - погружение в двухсотлетнюю годовщину Революции было абсолютно полным - что внешний мир сделался для них невидимым. Миттеран его видел, но сквозь оптику, которая была не менее эгоцентричной. В его мыслях все заботы сосредотачивались исключительно вокруг того, что может произойти с Францией. Конец холодной войны мог привести к расширению Германии, к освобождению Востока, и это был тяжелый удар для мифа, сфабрикованного Де Голлем - мифа о Франции-победительнице, которая определяет силовые и властные отношения в Европе. Обманчивого мифа, поскольку Гитлера победила не нация, а Де Голль, в одиночестве лондонского изгнания.
Но поскольку с тех пор, как родился этот миф, у Франции появилось две души, возобладала не обиженная, изоляционистская душа, а та, которая в действительности воздействует на будущее и ставит на Европу. Так получилось, что Миттеран, в конце концов, оказал предпочтение второй душе, и все его усилия сосредоточились на том, чтобы как можно сильнее привязать Германию к Союзу. Рождение евро дало средство, чтобы этого достигнуть, и возродило союз с Колем. Два лидера договорились даже о политическом объединении Европы: в письме, направленном 18 апреля 1990 года ирландскому председателю Евросовета, они предложили созвать две межправительственных конференции: одну - по экономическому и денежному объединению, вторую - по объединению политическому и в сфере безопасности.
Однако настоящего исследования первоначальной поддержки так никогда и не было произведено, и это объясняет, почему колебания между двумя душами не прекращают душить Париж и подталкивают его к тому, чтобы сегодня снова препятствовать Европе. Отчасти это произошло потому, что из политического объединения так ничего и не вышло, а свет увидело только евро, поскольку его готовили с убеждением и упорством. Отчасти рецидив французской изоляционистской мании был ускорен расширением Союза первого мая 2004 года. Тот факт, что чуть больше года спустя французы проголосовали против европейской конституции, во многом является голосованием - обиженным, мрачным - против расширения Союза и той идеи, что он может включить в себя даже Турцию.
Оскудение европейской мысли в Париже сделалось очевидным в тот день, когда старинные западные границы советской империи превратились в восточные границы Евросоюза, и был брошен свет на то геополитическое потрясение, которое влекла за собой эта метаморфоза. Прежде Париж контролировал окраины Союза, а значит, и его будущее, посредством тесного сотрудничества с Германией - и именно этот порядок нарушался. Немцы не только объединились. С первого дня своего расширения их страна сместилась к Востоку, далеко от стен Европы, и совершенно естественно, что именно с восточными странами Парижу надо было бы начать переговоры, тем более интенсивные, что в тот момент Европа должна была обеспечивать свою безопасность по отношению к страшно приблизившейся к ней державе - России.
Всего этого Франция Ширака (а также его премьеров: Жюппе, Жоспена, Раффарена, Вильпена) не сделала. Она предпочла обосноваться под стеклянным колпаком, состоящим из иллюзий и воспоминаний, и превратилась для континента в тормозящую силу. Жак Рупник, парижский эксперт по Восточной Европе, рассказал мне, что французское голосование против конституции взорвалось бомбой в восточных странах. Оно лишило тормозов противников Европы, дав им легитимацию: 'Как будто было отброшено какое-то табу, и еврофилы превратились в еврореалистов, еврореалисты - в евроскептиков, а евроскептики - в еврофобов'. Этот оползень явственно чувствуется во всей Восточной Европе.
Более того - это явление распространяется, по мере того как определяется один из главных изъянов Евросоюза 1989-2006 года: отсутствие политики по отношению к России. Это серьезный недостаток, потому что переговоры с Москвой, которая сегодня находится у нас под боком, рано или поздно придется начать всерьез, в надежде, что путинская автократия будет преодолена, а кровавая колониальная война, ведущаяся в Чечне, закончится. Европе нужно находиться в мире с Россией, а для того, чтобы достичь этого результата, у нее должна быть соответствующая внутренняя политика, которая внушит Москве уверенность. Единственное, что не нужно, - это двусторонние отношения с Кремлем, которых за прошедшие годы добивались Ширак, Шредер, Берлускони, и которые систематическим образом обходили восточную часть Союза. Невозможно, например, вообразить газопроводы, которые будут поставлять российский газ, но в обход Польши.
Обеспечить безопасность собственных границ, и в то же время не исключить переговоры с Кремлем, которые одновременно подавали бы надежды для России и не уберегали бы ее от критики. Возможно, именно такова идея Ангелы Меркель, которая решила посетить вначале Варшаву, а затем Москву. Цель, кажется, состоит в том, чтобы снова включиться в европейскую авантюру, сделав так, чтобы Восток не остался целиком захваченным Лондоном и Вашингтоном, единственными гарантами, чьи обещания он ощущает.
Первым, очень хорошо окончившимся испытанием, стало обсуждение бюджета Евросоюза в последние месяцы 2005 года, когда страны Восточной Европы осознали, что за конфликт между Парижем и Лондоном пришлось бы заплатить им. Как считает Рупник, именно в этот момент зародилась надежда на воскрешение Европы. Европа, ориентированная на Англию, показалась Востоку убедительной альтернативой, возможностью противостоять франко-германской гегемонии. Но тут Блэр продемонстрировал, насколько мало он дорожит Союзом, и уж тем более - солидарностью с новыми европейцами, - по сравнению с выгодой для Британии. Для восточных европейцев это стало травмой и ужасным разочарованием. В этот момент они открыли для себя хрупкость Европы и все опасности, вытекающие из этой хрупкости. Если Франция и Германия будут действовать должным образом, они смогут многое построить на этом разочаровании.
Это будет нелегкая затея, поскольку истории Западной и Восточной Европы очень сильно различаются. Первая после последней войны поняла, что настоящий мир сможет наступить только при условии, когда классические национальные государства потеряют тот абсолютный - и, как выяснилось, смертоносный - суверенитет, которым они пользовались многие сотни лет. Вторая после 1945 года жила в своего рода продолжении войны: происходила советизация умов, политики, экономики, - а в 1989 году она отведала независимости и суверенности, которые в прошлом она не делегировала по доброй воле свободному сообществу государств (как это произошло на Западе), а должна была уничтожить насильственным путем. Ее недоверие по отношению к любой форме отказа от суверенности имеет давние корни, и ей трудно отдать себе отчет в том, что внутри Европейского Союза национальные суверенитеты ограничены и разделены, а не отменены.
Еврофобы Восточной Европы используют это недопонимание, ставя в один ряд Европейский Союз и ложное единство коммунистических стран. Вацлав Клаус, президент Чешской Республики, является одним из самых воинственных представителей этого враждебного направления. Он систематически сравнивает Евросоюз с СЭВ. Но точно так же думает новое правительство Польши, и правые националисты, которые могли бы вернуться к власти в Венгрии под руководством Виктора Орбана.
Жить в пограничном районе 'непросто, и никому не нравится быть на границе', считает Рупник. Именно поэтому в Европе нет единого мнения относительно будущего расширения: среди европейцев вопрос границ еще не подвергался настоящему обсуждению. Для западных европейцев совершенно естественно заявить: 'расширение должно остановиться здесь, нужно переварить то, что мы уже сделали'. Для восточных европейцев это не так - там дальнейшее расширение является непрестанным стремлением. Евросоюз, простирающийся вплоть до Украины и Белоруссии, переместил бы и их на Запад, как это случилось с Германией, и Россия не прижималась бы к ним настолько вплотную. Европа сегодня должна сделать выбор: либо она признает, что существует некий общий вопрос о границах, либо ее изнутри всегда будут подтачивать троянские кони. Этот выбор определяет - остаться внутри истории или за ее пределами. На ее окраинах находятся страны, которые погрузились в Историю, потому что они были к ней больше обращены. В центре ее находятся страны, которые наслаждаются покоем - ложным, но желанным для тех, кто, находясь внутри, может себе позволить паузы, промедления, бездействие. Если Европа хочет снова войти в историю, она должна научиться делать это в своей цельности, гарантировав безопасность окраин из центра.
В отсутствие инициатив, проявляющихся в этом направлении, противников среди восточных европейцев остается много. Они против отмены права вето, против политического объединения, против проектов заново начать Европу, взяв авангард за отправную точку. С точки зрения Вацлава Клауса, за последние двадцать лет Евросоюз слишком сильно интегрировался, и сейчас надо вернуться назад. Он даже хочет 'конституционализировать' свою 'новую идею Европы', дав неприкосновенность праву вето отдельных государств и их неприкосновенному суверенитету (Financial Times, 30.08.2005). И вновь, как уже происходило в случае кампании против польского сантехника, занявшей первое место во время референдума по конституции, именно Париж - самый упорный защитник вето, с тех самых пор, когда Де Голль в 1965 году противопоставил себя федерализму комиссии Хальштейна в Брюсселе, - сотворил Голема, который теперь угрожает и ему, и всем остальным.
Французское голосование 'против' для таких политиков, как Клаус, стало манной небесной. Чешский президент говорит о нем, как о благотворном 'шансе'. Бывший диссидент Адам Михник, создатель 'Газеты Выборчей', рассказывает, как некий польский крайне правый политик в тот вечер, когда французы проголосовали против, воскликнул: 'Да здравствует Франция!'.
На Западе совершалось множество ошибок. Основная, с точки зрения европеистов на Востоке, состояла в том, что не было прояснено, что именно подразумевается под углублением, которое, на словах, надо было получить параллельно с расширением. Сконцентрироваться на государственных органах и на конституции - правильное решение, но разговор должен был быть более широким, и он должен включать в себя всевозможные 'что делать', 'куда ехать', ценности, идентичность. Поскольку этого не было сделано, возникло такое ощущение, будто вся эта история, все ценности были просто взяты в Америке, а Европа осталась разделенной и беспомощной.
Ответственность, которую невозможно проигнорировать, такое бывает у бывших диссидентов, считает Рупник. В каком-то смысле это предательство: 'Будучи несогласными, они утверждали, что следует жить в истине - это был лозунг Гавела во времена коммунизма, - а в 2003-м они восхваляли войну в Ираке, целиком и полностью основанную на лжи. Они утверждали, что цели не оправдывают средства, а сегодня они молчат о пытках заключенных и о тюрьмах ЦРУ, расположенных в Восточной Европе. Они говорили, что революции, направленные против тоталитарных режимов, должны быть бархатными ('Те, кто хочет брать Бастилии, заканчивают тем, что строят Бастилии', - говорил Михник), а потом приняли насильственное насаждение демократии в Ираке'.
Здесь неизбежна была регрессия Восточной Европы, которая оказалась жертвой стерильного обаяния национализма, впала в еврофобию, связалась с Америкой, не осмеливаясь критиковать ее. Было неизбежно, что страна, в прошлом наиболее сильно обжегшаяся на единогласно принятых политических решениях, - Польша, которая прекратила быть действенным государством в 1791 году, включив в Конституцию право liberum veto, внезапно открыла для себя в этом яде сладчайший и привлекательнейший вкус.