На входе в советский концлагерь Соловки была надпись: 'Железной рукой загоним человечество в счастие'. На входе в нацистский концлагерь: 'Arbeit macht frei' ('Работа делает свободными'). Трудно сказать, какая из двух формул циничнее. Циничны обе. Потому что и 'свобода' и 'счастье' ждали человека разве что по ту сторону жизни.
А ближе к нам во времени - речь идет о начале апреля 2008 года - соcтоялся саммит НАТО в Бухаресте. На этом саммите тогдашний президент России В.Путин сообщил, что такого государства, как Украина, не существует. Прозвучало, что половина Украины - это якобы территория, которую Россия подарила Украине, а вторая часть - также не Украина, так как это... Восточная Европа.
Несколько дней ранее Александр Солженицын - совесть русской оппозиции тоталитарному режиму, Нобелевский лауреат - назвал Голодомор 'провокаторским вскриком в 'геноциде'', который якобы зародился в 'затхлых шовинистических умах'. Более того, это 'обезумелая басня', которая является 'лютой подтравкой' для 'западных ушей'. А цель этой 'басни' - поссорить дружеские (даже 'родные'!) народы.
Эти две цитаты в синтезе эпитомизируют уже веками, как известное отношение России к Украине. Ничего нового. Самое главное же другое: в этом 'биполярном' синтезе двух антиподов - 'чекиста' и жертвы чекистского режима - считывается базовый механизм русской идентичности: все правила человеческой жизни и сожительства - от христианского милосердия до международных законов - ничего не стоят перед Молохом Государства, перед Абсолютной Идеей 'Великой России', которая превращает смерть целых народов и отдельных людей (даже миллионов) в релятивный 'факт', во 'временные ошибки партии', в 'досадный казус', в 'инцидент' в провиденциальной реализации этой Идеи.
Бывший диссидент тоталитарной системы, созданной ЧК-КГБ, и президент, который вышел из недр КГБ-ЧК как знак возрождения этой Системы, говорят на одном языке. Для обоих Украина - конкретная территория, населенная абстрактным народом, - народом, которого нет, или же, если он есть, то только в той мере, в которой это отвечает интересам и планам России. Конкретная территория, предназначенная для расширения 'русского мира', населена народом-призраком, которому разрешено жить и умереть в зависимости от государственных интересов России.
Когда в 1917 г. рушилась Российская империя и украинские интеллектуалы начали строить независимую Украину, эта независимая Украина представлялась Родиной граждан. Писал Михаил Грушевский: 'Украина не только для украинцев, а для всех, кто живет на Украине, а живя, любит ее, а любя, хочет работать для добра края и его людей, служить ей, а не [. . .] эксплуатировать для себя. Всякий, кто водится с такими взглядами, дорогой согражданин для нас'. Власть Украины не будет 'ограничивать сие равноправие и свободу нашим неукраинским согражданам в ложно понятых интересах украинства', ведь 'мы не на то целыми поколениями боролись и страдали за права нашего народа, чтобы с волной, когда его права будут завоеваны, поставить другую цель - укрощение более слабых народностей и господство над национальными меньшинствами большой украинской земли'. 'Я не желаю своему народу 'господства', потому что считаю, что господство деморализует, вырождается сам господствующий и не может сочетаться с правдиво-демократическим строем. [. . .] Я не хочу украинского империализма'.
Нежелание Украины быть империей (а это эквивалент ее принципиального самочувствия как европейской культуры под пером интеллектуалов XIX и XX вв.) проектировалось на все без исключения соседние народы.
Если в случае России речь шла о противопоставлении двух различных национальных проектов (Res publica versus Imperium), совсем иначе виделась перспектива соседства с Польшей. На протяжении двух веков, от писателей и историков времен Романтизма и далее - до интеллектуалов ХХ в., 'польский вопрос' стал неотъемлемой частью борьбы за украинскую независимость. В этом контексте есть два особенно интересных аспекта. Во-первых, фактор религиозной дифференциации был субординирован новой абсолютной объединительной ценности: ценности свободы. Во-вторых, проблема отношений между Польшей и Украиной виделась как часть исторической и культурной эволюции всей Восточной Европы. Формирование этой идеи происходит уже в первой половине XIX века. Если русские панслависты видели будущее славян как слияние 'славянских ручьев' в 'русское море', по словам Пушкина, то украинские славянофилы высказывали гипотезу будущей федерации равных между собой славянских наций. В программе тайной революционной организации 'Кирилло-Мефодиевское братство' (1845-1847) - 'Закон Божий. Книги бытия украинского народа' Николая Костомарова - впервые была сформулирована идея славянской федерации, как считал Иван Франко. Основой этой федерации виделось обновленное братство Польши и Украины. 'Книги бытия...' были ответом украинских романтиков на 'Ksiegi Narodu i Pielgrzymstwa polskiego' (Книги нации и польского пилигримства) Адама Мицкевича: Польша опять стала 'сестрой' Украины в общей борьбе двух самых притесняемых и самых мятежных славянских народов за высвобождение всего славянства от рабства империй. А в ХХ в. речь шла об углублении понимания этой проблемы и дальнейшей ее артикуляции. 'Что самое важное, - писал Иван Лысяк-Рудницкий, - Польша и Украина имеют сегодня, и, по всей вероятности, еще долго в будущем, очевидные и неотложные общие политические интересы. Систематическое, далеко идущее сотрудничество между поляками и украинцами создает надежду на соотношение сил в Восточной Европе. [...] Надеемся и молимся, что никогда не повторятся давние ошибки, за которые уже так дорого заплатили и украинский народ, и польский'.
Вопрос территории отступил перед вопросом общих ценностей: свободы и равноправия. Во Второй мировой войне Ежи Гедройц провозгласил: Львов будет украинским городом, Вильнюс - литовским, Гродно - белорусским, а поляки должны научиться решать свои проблемы в общем европейском доме. Формирование - и формулировка - этих идей происходило на фоне еще не затихших политических и территориальных конфликтов между Польшей и Украиной, - и тем более ценна принципиальная позиция этих интеллектуалов. В частности, трудно переоценить мужественное заявление Гедройца: в том моменте польско-украинский антагонизм был еще частью ментальности и украинского и польского обществ. Гедройц шел не только против тоталитарной системы, но и против убеждений ряда своих коллег, против значительной части собственного общества. А в 'Декларации по украинскому делу', принятой по инициативе Гедройца, говорилось: '[...] не будет по-настоящему свободных поляков, чехов или венгров без свободных украинцев, белорусов или литовцев. И, наконец, без свободных русских'. Подобную мысль высказывал на страницах 'Культуры' ксендз Юзеф Маевский из Претории: 'Да, как мы, поляки, имеем право на Вроцлав, Щецин, Гданьск, так литовцы правильно добиваются Вильнюса, а украинцы - Львова. [...] Пусть литовцы, которые переживают еще хуже нашей судьбу, радуются своему Вильнюсу, а над Львовом пусть развевается сине-желтый флаг'. Или вспомнить знаковую статью 1952г. Юзефа Лободовского 'Против упырей прошлого': страстный и горький анализ фактов и факторов, которые препятствуют польско-украинскому взаимопониманию. 'Разделяет нас море крови и века ожесточенной борьбы, - писал Лободовский, - [...] Какой же выход из кровавого круга этой ненависти? [...] Стоять на своем до конца, выясняя, кто первый начал, кто больше виноват, кто пролил больше крови? Или может, наконец, положить начало другому первенству - первенству протянутой руки?' Настоящим моральным прогрессом была как идея 'первенства протянутой руки', так и осознание 'обоюдной вины': 'Однако вина обоюдная, и мы не сделаем ни одного шага в этом деле, если будем отрицать горькую правду'.
Это не типичные для периода коммунистической диктатуры риторические заявления о 'дружбе народов-братьев', которые завершились сегодня милитаристским экспансионизмом и ксенофобией со стороны России в отношении всех без исключения нероссийских народов в радиусе российско-советского доминирования, поставленных перед выбором: или раб, или враг. Третьего не дано. В случае Польши речь идет о том 'моральном измерении польской свободы', благодаря которому Польша развивала и консолидировала европейский код своей культуры. Так, речь идет о моральном измерении именно польской свободы, которая мыслится как свобода народа, окруженного не униженными рабами, а другими народами, о которых можно сказать: 'Свободные со свободными, равные с равными'. Трагические обиды, которые один народ нанес другому в прошлом, могут быть осмыслены и прощены только в условиях взаимной свободы.
В этих идеях польских и украинских интеллектуалов можно видеть не только отголосок, а иногда и радикализацию концепций, на которых основана культурная идентичность Европы и политико-юридическая природа ЕС. Неприкосновенность свободы другого народа является основой многовековой эволюции Европы как пространства культурного и основой формирования в послевоенное время Европейского Сообщества, как пространства, в частности, юридического. Конфликтные узлы прошлого развязываются исключительно на основе равноправия сторон. Нерушимость послевоенных границ - императивна. Конкретная территория должна принадлежать конкретному народу независимо от их отношений в прошлом. Собственно, именно потому что речь не идет в первую очередь о территории. Речь идет о Родине - о европейском понимании этого понятия.
Модель памяти неразрывно связана с идеей родины. Иными словами, модель памяти является формой осознания цивилизационной принадлежности. Сознание прошлого может превратиться в межнациональные счеты на кладбищах. Может представляться как ненужный балласт, который препятствует жизни hic et nunc, здесь-и-сейчас. А может стать моральным решением, т.е. критическим пересмотром собственной истории - с целью выйти, наконец, из ловушки навязанных той или иной идеологической системой 'внутренних' и 'внешних' схем интерпретации.
В этом смысле, вышеприведенные цитаты из польских, украинских и русских авторов иллюстрируют две модели памяти - русскую, с одной стороны, и польскую и украинскую, с другой, - модели, которые условно можно назвать евразийской и европейской. Эти модели имеют между собой радикальные отличия.
1. Категория Другого. На воспитании этой категории основывается вся европейская цивилизация. Все развитие европейской цивилизации - это медленный, но неуклонный путь к осознанию Другого как паритарного человеческого (национального, культурного) измерения. Поэтому и память Другого, с одной стороны, имеет самостоятельную ценность, а с другой - принадлежит к 'сумме' универсальных ценностей. Все, что сегодня коннотируется понятиями плюрализма, толерантности, уважения к меньшинствам, - это явления, которые отражают суть Европы как 'plures in unum', цивилизации, которая сформировалась на принципе 'единства в многообразии'. В сохранении и защите дифференцирующих элементов состоит глубинная природа европейской культуры. Но сам этот принцип стал также и основанием для формирования характерных ценностей демократии: Свободы и Закона. В отличие от европейской, русская культура применяет принцип 'reductio ad unum', 'сведение к единому'. Категория Другого не существует в измерении автономного субъекта и его прав. Другой или однозначно 'враг', или нейтральный элемент механического комплектования имперского пространства. Поэтому история любого другого государства и/или народа рассматривается исключительно в оптике интересов России, т.е. пользы или вреда для России. Следовательно, память Другого - это всегда память, которая коррелируется, в первую очередь, интересами памяти (или же непамяти) России. В таком случае память Другого, которая не совпадает с русской оптикой, - это 'альтернативная память', которая воспринимается как явление, однозначно 'подозрительное' или 'по-вражески'. Воспринимается и принимается только 'позитивная' относительно истории России память. На 'альтернативную память' налагается априорное вето.
2. Пространство европейской идентичности имеет конкретные параметры. Здесь четко разделены критерии и категории 'национального' и 'европейского'. Причина этого - в формировании демократического мира 'снизу', в плоскости общества, а не верховной власти. Результат таков, что в конечном своем выражении Европа является пространством разных родин, а консолидируют это пространство базовые для европейской цивилизации ценности. В смысле политическом 'европейский мир' как ядро западного мира исторически идентифицируется с измерением демократии. Пространство русской идентичности не имеет четко определенных параметров и потому интерпретируется в широком значении, иногда получая при этом взаимно исключающие характеристики. Православная Россия чувствует своим демиургом Чингисхана, чей внук Батый пас коз на руинах Софии Киевской. Имперские ностальгии смешиваются со сталинскими - словно это не большевистские вандалы разнесли в прах своими кровавыми сапогами Россию царей. Коммунисты упали в православие - это, видимо, не они взрывали средневековые храмы и распинали священников на стенах тюрем. 'Суверенная демократия' мерещится себе 'Пятой империей'. В борьбе против НАТО 'Русские марши' проходят под криками 'Зиг хайль', а организация 'Славянский Союз' предстает в виде скромной сиглы - 'СС'... Поэтому понятие 'русского мира' не совпадает с границами государства. В зависимости от конъюнктуры момента, 'русский мир' то сужается, то расширяется, травмируя свою национально-культурную 'ткань'. Это может быть пространство распространения русского языка и/или православной, коммунистической или евразийской идеологии, но в любом случае - идеологии антилиберальной, а значит, антизападной. Такая постановка вопроса является в действительности признаком глубокого кризиса русской идентичности. Если граница 'европейского мира' совпадает с границей демократии, у России элементарно нет ответа на вопрос: где начинается и где заканчивается 'русский мир'. Задекларировав и доказав (с успехом!) свою неевропейскую природу, этот мир до сих пор не нашел свою идентичность и на восточных рубежах, которые все больше покрывает тень полуторамиллиардного Китая. Но подобная 'мобильность' гипотетических культурных границ 'русского мира' генерирует лишь нестабильность на политических границах России и размытость критериев идентичности внутри самой этой многонациональной страны.
Отсюда такое агрессивное отношение к воображаемо 'своему' миру, если он вдруг выходит из-под контроля, ломает установившуюся схему, как это периодически происходит в случае с Украиной и Грузией, а еще раньше - Польшей, странами Прибалтики, вообще с государствами Востока Европы. Страна, смотрящая в сторону Запада (иными словами - демократии), автоматически становится 'врагом' - не из-за абсурдных 'угроз' со стороны НАТО, а из-за бесконтрольного страха России перед цивилизацией либеральных ценностей - ценностей, которые официальная Россия не просто не принимает, но даже не вырабатывает интеллектуальных инструментов для полемики с ними, переводя разговор на радиус полета ракет и количество бомбардировщиков.
3. Имперская мифология. На территории Европы после Второй мировой войны окончательно прекратилось не только существование империй, но и искушение их построить. Попытка создания 'Deutschland uber alles' была последним - наиболее трагическим - актом европейского империализма. После этого европейцам в процессе становления ЕС пришлось осуществить очень сложную культурную операцию - создание согласованных и взаимно приемлемых национальных интерпретативных моделей истории. Конечно, спорных фактов хватает и сейчас. Но произошло согласование взглядов на определяющие события в истории Европы. Это - без преувеличения моральное и научное достижение - имеет и политическое измерение: ни одна из европейских стран не может обратиться к другой с территориальными претензиями и тому подобным на основании того или иного исторического факта. Распад империй воспринят как момент продвижения и модернизации, а не как катастрофа потери территорий. В конце концов речь идет о странах со стабилизировавшейся идентичностью - в контексте, где и в культурном плане, и в законодательном невозможно возвышение одной нации над другой.
Евразийские страны, не имеющие опыта зрелой демократии, привязывают свою неустоявшуюся идентичность к устоявшимся мифическим идеологемам, которые должны подтвердить 'величие' 'могущество' и тому подобное - и, разумеется, 'величие' по отношению (и за счет) близких и далеких соседей. Около Улан-Батора возводится самая большая в мире статуя Чингисхана, достигающая 40 метров, - невозможно представить себе подобную статую ни Кромвеля, ни Наполеона, ни Линкольна, ни Гарибальди. Славяне дерутся под массивной пятой точкой немецкой принцессы - вспомнить хотя бы трагикомические эпизоды установления памятника Екатерины II в Одессе (2007), с фольклорными русскими 'казаками' и их нефольклорными нагайками, борьбой 'правильных' с 'неправильными' православными, патрулированием Ее Императорского Величества силами патриотических бомжей. Но подобное нельзя представить в Европе: скажем, испанцев, дерущихся с англичанами под юбкой Елизаветы I Английской. В евразийском контексте, в который все теснее интегрируется Россия, имперский (государственнический, идеологический) нарратив доминирует над взвешенной, открытой к верификации историографией, опирающейся на факты. Априорный характер имперской наррации не позволяет опротестовать ее рациональными методами, с помощью документов, сравнительных точек зрения, критических дискуссий.
4. Цивилизационное расхождение Европы и России усиливается тем, что в европейском контексте категория государства субординирована категории человека. Поэтому, конечно, государство, имея также символичное значение, все же в первую очередь является категорией политико-юридической. Для России государство - категория территориальная и символичная, но не юридическая. То есть речь идет о мифическом пространстве, в пределах которого каждый исторический факт может стать элементом пропаганды, позитивной или негативной. Понятно, что для удержания этого пространства нужна идеология. Отсюда идея априорной 'сакральности' России - измерение, которое не может быть подвержено никакой верификации. Но эта априорная 'сакральность' опирается на православие, в российском случае превратившееся из религии в идеологию, обслуживающую Трон. А подчиненная власти религия, утратив свою этическую автономию, теряет моральное измерение, делегируя свои функции Власти.
5. 'Придворная история' и свободная история. Еще во втором веке нашей эры Лукиан из Самосаты в своем трактате 'Как писать историю' говорил о том, что независимость от власти и отказ от сервилизма являются теми элементами, которые отличают историка от придворного. Развитие европейской историографии - от эллинистической культуры до сегодняшней Европы - это постепенное высвобождение историографии от обусловленности и давления власти (как светской, так и церковной), обретение независимости историка от конъюнктуры собственного времени. Противоположная модель доминирует в 'византийском' мире. От историографии времен Ивана Грозного до Карамзина и далее до советских историков имеем тип 'придворного' историка, обслуживающего власть, тип исторической наррации, фиксирующий историю, которая, по словам Карамзина, 'принадлежит царю'. Эта наррация подчинена интересам и приоритетам власти, а человек и/или народ занимает в ней субординированное место. В центре такой наррации - идея священного происхождения светской власти, которая эволюционировала из 'цезаропапизма', типичного для византийско-российского типа Imperium.
Специфика украинской историографии (несмотря на принадлежность в значительной степени к контексту культуры восточного христианства) - от казацких летописей до Костомарова и далее до Грушевского и до оппозиционных советскому режиму ученых - именно в том, что она является выломом в этой традиции. Власть в Украине всегда была властью 'чужих', поэтому историография имела, как правило, оппозиционный к власти характер. Кроме того, развиваясь в ХVI-XVII ст. в едином культурном континууме с Польшей, украинская культура метаболизировала комплекс идей относительно власти, свойственный миру западного христианства. Критическое отношение к власти, идея 'божественной' природы народа и 'земной' природы власти, концепция прав человека относительно власти и обязанностей власти относительно человека - это константы и польской, и украинской историографии (а также философской и юридической мысли) со времен Гуманизма до сегодня, с соответствующими временными корреляциями. Отсюда - конфликт историографий, но в первую очередь - конфликт различных моделей памяти между Польшей и Украиной, с одной стороны, и Россией - с другой.
Эти особенности, детерминирующие разницу между европейским и евразийским миром, делают невозможным общее для народов, принадлежащих к соответствующим ареалам, построение исторической памяти как осознание прошлого - и, следовательно, ответственности за это прошлое. Таким образом, не может быть и общего представления о будущем. Отличия в концептуализации понятий свободы, власти, Родины означают цивилизационный разрыв между Россией и Европой, а Польша и Украина в этом противостоянии - невольные объекты этого цивилизационного столкновения, предвиденного хантингтоновским тезисом clash of civilizations, 'столкновения цивилизаций'. С особой выразительностью проявляются эти отличия в момент, когда измерение памяти проектируется на измерение Родины: 'универсализм' евразийской модели и 'партикуляризм' модели европейской оказываются несовместимыми. Без идеи конкретной Родины (и взаимодействия между 'малой' и 'большой' родинами) невозможна локализация памяти, невозможно отыскание так называемых мест памяти, по выражению швейцарского историка Пьера Нора, то есть тех знаковых событий и личностей в истории народа, которые обеспечивают становление идентичности через формирование 'коллективной памяти'. Национальная и религиозная многомерность России обуславливает поиск строительных блоков для 'коллективной памяти' исключительно в измерении государства, государственнической идеологии и всех культурных элементов, работающих на эту супер-Идею. Но поскольку эта супер-Идея не выдерживает давления критических ревизий, то такое видение прошлого неминуемо попадает в зависимость от конъюнктуры настоящего. Таким образом, память становится материалом для манипуляций и приспосабливания к идеологическим потребностям. Было бы абсурдом считать, что изучение нацизма является принципиально антинемецкой акцией или изучение рабовладельчества - акцией антиамериканской. Изучение же преступлений российской власти видится со стороны России как однозначно 'антироссийский проект'. Это отсутствие критического мышления в российской культуре (которое безуспешно пытается преодолевать оппозиционная российская наука, имеющая явно европейское направление, но очень ограниченный радиус влияния) - мощный источник непрерывной линии антиевропейских идеологий в России, от традиционного панславизма до сегодняшнего неоевразизма.
Голодомор - одна из самых черных страниц коммунистической диктатуры. И одна из самых искаженных. С момента обретения независимости в 1991 г. - и особенно после оранжевой революции 2004 г., сделавшей более явным цивилизационный разлом Украины между европейской и евразийской моделями развития, - Голодомор стал одним из ключевых вопросов для реконструкции и консолидации собственно европейской идентичности Украины. Вместе с тем возник вопрос ответственности за Голодомор. И именно этот вопрос стал источником конфликтов между Украиной и Россией, а нередко и источником недопонимания между Украиной и Европой: ведь проблема ответственности за Голодомор подчеркнула и актуализировала до сих пор нерешенный окончательно ни в России, ни в западном мире вопрос ответственности за коммунистический режим.
Спектр российских интерпретаций Голодомора - широкий, но в нем есть одна константа: в оптике России ответственных за Голодомор нет. Виновата разве что погода: причиной Голодомора стала засуха. Очевидно, лично Засуха входила в крестьянские дома, отнимая зерно, инвентарь, скот. Засуха спускала на места кремлевские директивы и расстреливала людей прямо на поле. Ответственность с антропоморфной Засухой разделяют грузины, евреи, сами украинцы. Посол России Черномырдин посоветовал украинцам обращаться по вопросу Голодомора к своим друзьям грузинам, поскольку Сталин был грузином. Встречаются утверждения, что вину за Голодомор несут сами украинцы, поскольку Хрущев был якобы украинцем. Виноватыми можно 'назначить' и евреев - из-за их массового присутствия в органах ЧК и НКВД.
Основной же тезис тот, что Голодомор был направлен не против украинцев, а против крестьян вообще разных народов СССР, поскольку умирали также крестьяне на Северном Кавказе и на Кубани. Неважно, что украинские историки подробно исследовали существенные отличия в формах голода в этих регионах (в частности, подчеркивается тот факт, что ТОЛЬКО в Украине села были окружены конной милицией, то есть люди были лишены любой возможности побега; ТОЛЬКО в украинских селах у крестьян отбиралось не только зерно, но и все ресурсы и средства для выживания и т.д.). Факт 'делокализации' смерти от голода отнимает у Украины право на память о своих жертвах: если все были жертвами, то жертв как таковых просто не было. Таким образом жертвы 'аннулированы' из-за массового характера жертв. Из аспекта национального проблема переведена в аспект социальный - следовательно, какая тогда разница, как отразилась смерть многомиллионной крестьянской цивилизации Украины на демографическом, культурном, языковом, экономическом развитии нации? Чем больше жертв, тем их меньше. Чем страшнее их смерть, тем меньше места она занимает в памяти. Кто лежит в братской могиле - все братья. Только имени палача нет.
Россия не признает ответственных за Голодомор, в частности, по той причине, что не признает ответственных за коммунизм вообще. Более того, в сегодняшней России наблюдаются две противоположных тенденции. С одной стороны, крах имперской России видится как следствие падения коммунизма, а с другой - как следствие его установления. Путин, как известно, назвал падение СССР самой большой геополитической катастрофой ХХ ст. Смерть десятков миллионов людей, следовательно, ничего не стоит против краха режима, который этих людей обрек на смерть. 52% россиян называет Сталина народным героем. С другой стороны, построенная Россией система, еще вчера символ ее 'уникальности' и ее 'мирового лидерства', сегодня предстает как 'заговор' врагов России. Традиционно в контексте антисемитской идеологии за российский коммунизм считаются 'ответственными' евреи ('жидо-масонское иго, поработившее Россию', как говорится на разных националистических российских сайтах). По последней версии, однако, особо оригинальным образом расширяется диапазон 'заговорщиков', навязавших 'святой' России коммунизм: виноваты на самом деле... латышские красные стрелки, а также... эстонцы, на чьей совести должен лежать заговор с большевиками в Тарту. Словом, по делу Голодомора Украина должна обращаться... к властям Таллинна.
Национальный проект 'Имя России', который проводится в России в 2008 г. путем интернет-опроса, с особой силой продемонстрировал кризис российской идентичности как кризис ценностей. В определенный момент - речь идет об июле 2008 г. - первыми тремя именами России были Сталин, Николай ?? и Ленин. Последний император, зажатый между двумя разрушителями царской России, - это прекрасная иллюстрация некритического отношения российского общества к своей истории. Разные плоскости российской истории как будто 'наезжают' друг на друга, взаимно аннигилируя конкретное содержание этих плоскостей и оставляя только их абстрактное символическое содержание, где общим знаменателем является априорное 'величие России'. Потому неудивительно, что в России в бывших советских концлагерях организуется 'адреналиновый туризм'. Убийство миллионов становится маскарадом. Застенки становятся 'луна-парком'. Скажем, Освенцим или Майданек: возможно ли здесь, среди трагических памятников прошлого, среди фотографий реальных жертв и их палачей построить барак-гостиницу, поставить переодетого надзирателя, предлагать узнику тюремную баланду, а потом, после оплаты гостиничного 'номера', выдавать удостоверение о том, что этот турист 'провел в концлагере' день и переночевал ночь? Наверное, против подобного кощунства восстал бы мир.
Издевательство же над жертвами советских концлагерей ни у кого не вызывает особого возмущения - ни в самой России, ни на Западе. Это означает одно: в видении России жертвы советских концлагерей не имеют цены. Их жизнь ничего не стоят против режима, против Власти. Эти жизни - всего лишь материал для ее продолжения. Каждое преступление может быть оправдано через априорно сакральное содержание этой Власти, через Молоха, который не наказан за прошлые преступления и которому разрешено совершать преступления последующие. А в результате - и это с моральной точки зрения ужасно - частично эта ситуация детерминирует и европейскую оптику отношения к этим проблемам. Господствующая на Западе Allied Scheme of History, - 'схема истории союзников', по словам Нормана Дейвиса, однозначно осуждает нацизм и дает не одну индульгенцию коммунизму. Кажется, что подход России к этим проблемам обесценил и в глазах Запада жертв коммунизма. Сами же потомки жертв - украинцы это, армяне, грузины или те же россияне, - также, как оказывается, не способны отстоять достоинство жертв минувших лет. И это проблема большого исторического и морального веса, что в большой мере детерминирует субординированное и пока не до конца 'полноправное' присутствие посткоммунистических стран в границах 'цивилизованного мира'.
В конце концов, подобна Голодомору и ситуация с признанием Катынской трагедии. В советское время убийство 20 тысяч польских офицеров приписывалось нацистам. В последние годы доминирует подход, когда Польшу обвиняют в том, что она возвращается к этому вопросу исключительно с прагматической целью: построить 'общенациональную пропагандистско-идеологическую систему', укрепить в обществе якобы антироссийские настроения (и парадокс в том, что это происходит после официальных извинений президента России Ельцина перед Польшей за Катынь в начале 1990-х, а потом и президента Путина). А вот известный казус книги Ю. Мухина, в которой снова воспроизводится советская версия. Сначала книга вышла под названием 'Катынский детектив' (чего только стоит слово 'детектив'!), а в 2003 г. появилась дополненная ее версия (почти 800 страниц!) под названием 'Антироссийская подлость'. Книга настойчиво доказывает, что расстрел состоялся не в 1940-м, а в 1941 г., что убийцами польских офицеров были не россияне, а немцы, которые таким образом устроили 'пропагандистское шоу' (!). Характерен для этого и подобных опусов исключительно грубый тон в отношении к оппонентам. О Польше (и Европе) говорится в таком тоне: 'поросячьи визги польского правительства', 'польские шляхетские уроды', 'польские подонки представали этакими 'борцами с тоталитаризмом', хотя благодаря им поляк как таковой в глазах всего мира превращался во все большего идиота', 'европейская гиена щелкает зубами в ожидании куска'. Как ни грустно это констатировать, даже сугубо стилистически, - не говоря уже о сути написанного, - оскорбительные формулы авторов-пропагандистов несколько напоминают стилистику Солженицина в отношении Голодомора: вспомните процитированные выше выражения вроде 'обезумелая басня', которая является 'лютой подтравкой' для 'западных ушей'.
Бурную реакцию в России вызвал фильм Анджея Вайды о Катыни (2007) (фильм в значительной степени автобиографический, поскольку режиссер - сын Якуба Вайды, офицера, расстрелянного в подвалах харьковского НКВД). Этот фильм является полузапрещенным в России. Он практически не допускается к кинопрокату (причем этот факт объясняется якобы отсутствием интереса к 'печальным фильмам'!). Примечательна реакция российского кинокритика Д. Горелова, который осуждает действия Сталина. Даже называет его неуважительно 'ослом' за приказ расстрелять польскую военную элиту. Ведь, говорит критик, 'это не было войско, а только такой себе пейзаж со шпорами'. И добавляет: 'Поляк, который сходит с эшафота, становится комичным'. С точки зрения моральной, это уникальный по своему цинизму подход. За подобные высказывания о Холокосте или других, даже менее значимых преступлениях Второй мировой, в Европе автора ждала бы уголовная ответственность.
Но все эти примеры свидетельствуют об одном: трагедия России (и не в последнюю очередь трагедия ее соседей!) заключается, как уже говорилось, в кризисном состоянии российской идентичности. Собственно, поиск своей 'уникальности' привел к отчуждению России от Европы, а в результате и от ценностей европейской культуры. В то же время, непростыми являются отношения России и с восточным аспектом своей идентичности. Хаос идентитарных параметров России отражается в празднике 4 ноября. 'День народного единства' - это новый праздник РФ, который стал ответом России на оранжевую революцию, воспринятую как антироссийский 'польско-американский заговор'. Праздник перекликается с фактом освобождения Москвы от польских войск в 1612 г. во времена Смуты (спрашивается, кстати: если польское войско - это 'пейзаж со шпорами', зачем же тогда так помпезно праздновать освобождение от такого 'опереточного' войска?!). В европейском историческом сознании, когда говорится о победе над Наполеоном или Гитлером, речь идет о победе над политическими противниками, а не народами. А в этой ситуации само государство подает историческое событие как 'победу' российского народа над польским народом (который в таком случае интерпретируется как вечный 'оккупант', или, по крайней мере, как вечный 'враг' России). В этот же день Русская православная церковь празднует день Казанской иконы Божьей Матери, которая якобы помогла народному ополчению под предводительством Минина и Пожарского освободить Москву. В то же время, Казанская икона Божьей Матери - это символ колониального угнетения и унижения народа татарского - между прочим, второго в РФ по численности этноса после русского. Наследники Волжской Булгарии, казанские татары до сих пор воспринимают как трагедию разгром Казанского ханства войсками Ивана Грозного (1552), разрушение дворца и мечетей казанского Кремля, уничтожение элиты и народа (было вырезано 110 тысяч населения), преследование за веру, насильственное крещение, русификацию. Т.е. помимо аспекта антиукраинского в этом празднике есть еще два аспекта 'анти': антипольский (и вообще антикатолический) и антитатарский (и вообще антиисламский). Вместе с депутатами Думы этот праздник предложил Митрополит Смоленский и Калининградский Кирилл, а закон о празднике был скреплен подписью президента. Поэтому не стоит, наверное, удивляться, что этот праздник дал толчок уже упоминавшимся 'Русским маршам', которые теперь ежегодно проходят в России (а также в отдельных городах Украины) под лозунгами: 'Сколько мы можем терпеть всю эту нечисть, все эти 'Латвии', 'Польши', 'Грузии'?!', 'Россия - все, остальное - ничто'.
Итак, время идет, но меняются термины, а не суть. Названия стран употребляются во множественном числе. Целые страны - 'ничто' по сравнению с мифической Сверхдержавой по имени Россия. Миллионы заморенных голодом - не существуют. Десятки тысяч убитых - всего лишь 'пейзаж со шпорами'. Интересно, в частности, слово 'пейзаж'. Неподвижная данность, которую Империя имеет право изменить. Человека в этом 'пейзаже' нет: это растворенный в 'пейзаже' 'Враг', обреченный на смерть от не ведающей слова 'поражение' России.
. . .История же свидетельствует о том, что иногда военные победы предопределяют такие моральные поражения, за которые приходится расплачиваться многим последующим поколениям. И стоит ли удивляться, что идея 'народного единства' в многонациональном государстве превращается в 'праздник' изгнания одного народа и завоевания другого, в исключение из этого 'единства' двух миров - католического и мусуль