О Ханне Арендт (Hannah Arendt) опять заговорили в прессе. Дело в том, что во вторник выходит книга «Ханна Арендт: Последнее интервью и другие беседы» («Hannah Arendt: The Last Interview and Other Conversations»), а 7 февраля на экраны должен выйти показанный на Нью-Йоркском кинофестивале фильм Клода Ланцмана (Claude Lanzmann) «Последний из несправедливых» («The Last of the Unjust»). В новую книгу входят четыре интервью с Арендт. Первые два были взяты Гюнтером Гаусом (Günter Gaus) и Иоахимом Фестом (Joachim Fest) в 1964 году, через год после выхода работы Арендт «Банальность зла: Эйхман в Иерусалиме» («Eichmann in Jerusalem: A Report on the Banality of Evil») (которая, кстати, печаталась частями в нашем журнале), и посвящены в основном ей. Два остальных — это интервью Адельберту Райфу (Adelbert Reif) 1970 года и интервью французскому журналисту Роже Эррере (Roger Errera) 1973 года. В основе нового фильма Ланцманна лежат интервью, которые он брал в 1975 году у Беньямина Мурмельштейна (Benjamin Murmelstein), венского раввина, бывшего последним «еврейским старостой» Терезиенштадта — так называемого образцового концентрационного лагеря — и имевшего несчастье подчиняться Эйхману. «Последний из несправедливых» оспаривает две ключевых идеи «Эйхмана в Иерусалиме». Он демонстрирует, что Адольф Эйхман был идеологом антисемитизма, а не равнодушным бюрократом, и представляет евреев, сотрудничавших при нацистских властях с «еврейскими советами», не коллаборационистами, которые разделяли вину с нацистами, а трагическими героями. Я подробнее поговорю об этом фильме, когда он выйдет в прокат.
Как я уже однажды писал в своей статье об «Эйхмане в Иерусалиме», я считаю утверждение Арендт о том, что Эйхман страдал от «недостатка воображения», ошибочным. Механистический взгляд Арендт на личность Эйхмана и ее абстрактные и черствые отзывы о ситуации, в которой евреи оказались при нацистах, отражают ее неспособность примерять на себя чужой опыт. Пожалуй, самое интересное в новом сборнике интервью заключается в том, что Арендт и здесь критикует других мыслителей за то же самое, в чем можно обвинить ее саму. Такое впечатление, что ее слова напрямую диктовало ей ее подсознание, заставлявшее ее с самоубийственной прямотой демонстрировать собеседникам, на чем основаны ее мнения об Эйхмане, нацистах и их еврейских жертвах.
В своем интервью Гаусу Арендт рассказывает достопамятную историю своего бегства из Германии в 1933 году. Ее арестовали за сбор «антисемитских высказываний на местах», но в итоге ее отпустил сочувствовавший ей следователь и она бежала во Францию. Арендт объясняет, что в Германии того времени ей труднее всего было переносить не откровенную враждебность антисемитов, а компромиссы «друзей» (то есть собратьев-интеллектуалов) с нацистской политикой Gleichschaltung («Координации»), готовность всех германских общественных институтов склоняться перед партийной линией. «Среди интеллектуалов Gleichschaltung был нормой», — утверждает она. При этом подобные компромиссы она связывает не с личными недостатками — например, с трусостью или карьеризмом, а с некими в принципе характерными для интеллектуалов слабостями.
«Я до сих пор думаю, что интеллектуал — это, по определению, человек, производящий идеи буквально обо всем. Тех, кто «координировался», потому что должен был заботиться о жене и детях, никто никогда не винил. Плохо было то, что некоторые люди, действительно поверили в нацизм! Ненадолго, а многие очень ненадолго — но поверили. Но это означает, что у них были идеи о Гитлере — и зачастую ужасно интересные идеи! Фантастически интересные и сложные, сильно превосходящие средний уровень! Мне это казалось абсурдом. Сейчас я сказала бы, что они попали в ловушку собственных идей — вот и все. Но тогда я понимала это не так отчетливо».
Это высказывание крайне интересно по многим причинам. Во-первых, Арендт демонстрирует предпосылки своей уверенности в том, что Эйхман, фактически, был не убежденным нацистом, а послушным функционером. Не будучи интеллектуалом, он не мог думать о Гитлере «фантастически интересные» вещи, а значит, не мог и «действительно верить в нацизм». Склонность Арендт делить мир на тех, кто «думает», и тех, кто, как Эйхман, «общается с помощью клише», мне давно кажется проявлением интеллектуального снобизма и гордыни. Она как будто приписывает интеллектуалам исключительное право на истинную веру в нацизм — весьма сомнительный знак отличия. Это дополнительно показывает, что лежащие в основе нацистского движения ненависть и страсти были ей абсолютно непонятны. Во-вторых, обвиняя интеллектуалов в том, что они «попадают в ловушку» собственных «фантастически интересных и сложных идей» она очень точно характеризует свой глубоко теоретический и полностью обезличенный взгляд на Эйхмана.
В интервью Фесту Арендт откровенно формулирует суть «Эйхмана в Иерусалиме» в нескольких предложениях: «На самом деле, у него не было никаких преступных мотивов …. Он хотел идти в ногу со всеми… Он был типичным функционером… Идеология, по-моему, не играла здесь большой роли». Она даже подробно объясняет, почему использовала именно слово «банальность», пересказывая байку Эрнста Юнгера (Ernst Jünger) о германском крестьянине, и добавляет: «В этой истории есть нечто чудовищно глупое… Эйхман был вполне умен, но в этом отношении он был глуп. Именно эта глупость так омерзительна и именно это я имею в виду, говоря о банальности. Тут нет ничего глубокого, ничего демонического — одно простое нежелание представить себе, что чувствует другой человек». Этими же словами можно описать и нежелание самой Арендт представлять себе опыт героев «Эйхмана в Иерусалиме». Недаром она старательно сводит дело к интеллектуальной стороне их позиций и политическим последствиям их действий.
То, чего не видит автор «Эйхмана в Иерусалиме», называется простым словом «эмоции». Например, Арендт не думает ни о смертельной ненависти Эйхмана к евреям, ни о страхе и отчаянии, которые евреи, вынужденные служить в «еврейских советах», чувствовали в присутствии нацистов. Впрочем, в какой-то момент Арендт все же обсуждает с Фестом эмоции. Это происходит, когда речь заходит о так называемой кампании против «Эйхмана в Иерусалиме». Интервьюер говорит:
«Фрау Арендт, вернемся к вашей книге. В ней вы писали, что процесс Эйхмана обнажил сущность морального коллапса в сердце Европы, произошедшего и среди преследователей, и среди преследуемых, в каждой стране. Можно ли сказать, что реакция на вашу книгу — отрицание этого морального коллапса с одной стороны и полное признание вины с другой — подтверждает именно то, что вы пытались доказать?»
«Признание» исходило от германцев, а «отрицание», в основном, от евреев, оскорбленных обвинениями в соучастии в Холокосте. Когда я читал вопрос Феста, меня шокировало, что он свел книгу Арендт к гнусной формулировке о «моральном коллапсе…, произошедшем и среди преследователей, и среди преследуемых». Я ожидал, что Арендт будет протестовать. Однако она этого не сделала. Вместо этого она принялась обсуждать, как ее расстроила реакция евреев на ее книгу, и рассказывать о кампании против «Эйхмана в Иерусалиме». С чем, по ее словам, была связана эта кампания? С одной стороны, Арендт изображает себя неким Сократом, преследуемым теми, чьи интересы были задеты публикацией «основанной на фактах истины» — то есть «еврейскими организациями». «Они думают, что теперь антисемиты смогут говорить: “Евреи сами виноваты”», — заметила она. С другой стороны, она признает, что задела своими обвинениями евреев в коллаборационизме «законные чувства» и «обидела некоторых людей». По ее мнению, те из противников ее работы, у кого имелись «законные интересы», были недовольны не столько содержанием книги, сколько «стилем» — «иронией» Арендт и ее способностью смеяться.
Это самообман очень высокого порядка. Хотя в своей книге Арендт называет Эйхмана «клоуном», «Эйхман в Иерусалиме» мало напоминает «Великого диктатора». Невозможно представить себе, что автор стала бы с хохотом читать ее вслух, как Кафка свой «Процесс». Разумеется, чопорный и уклончивый канцелярский язык Эйхмана («Мой единственный язык — канцелярский») и его бесчувственные, запутанные и сентиментальные рассуждения нелепы и выглядят легкой мишенью для высмеивания. Однако возмущенную реакцию еврейских лидеров вызвали не суховатые насмешки Арендт над серьезным преступником. Напротив, дело было в том, что книга ставила «преследователей и преследуемых» (кстати, еще один отвратительный пример канцелярского эвфемизма, заменяющего «нацистов и евреев») на одну доску. Эта идея не задела чьи-то чувства или интересы, а морально оскорбила многих людей, и продолжает их оскорблять.
В конце интервью, данного в 1973 году Эррере, Арендт возвращается к своей книге:
«Когда я писала “Эйхмана в Иерусалиме”, одной из моих основных задач было разрушить миф о величии зла, о его демонической силе. Избавить людей от восторга перед великими злодеями — всевозможными Ричардами III и т. д. У Брехта я встретила интересную мысль: “Великих политических преступников нужно разоблачать и высмеивать. Они не великие политические преступники, а люди, совершившие великие политические преступления, а это нечто совсем другое. Крах предприятий Гитлера не означал, что он был идиотом”».
Что означает этот внезапный переход от высмеивания к отрицанию идиотизма? Арендт цитирует объяснение Брехта: «Если правящие классы позволяют мелкому аферисту стать великим аферистом, это не дает ему права на привилегированное положение в нашей исторической картине». Фактически, Брехт возлагал вину за появление Гитлера на капиталистическую систему. Он преуменьшает значение Гитлера и, соответственно, лежащих в основе нацизма страстей, сводя проблему к межклассовым отношениям. Арендт не поддерживает позицию Брехта, но придерживается той же стратегии. Она сводит Эйхмана к обычному «функционеру» и дегуманизирует опыт его жертв с помощью другой теории — теории, в которой есть «ужасно интересные идеи, фантастически интересные и сложные, сильно превосходящие средний уровень». Однако в итоге сам факт того, что эти интересные идеи заставляют Арендт винить жертв наравне с нацистами, должен был бы дискредитировать данную теорию в ее глазах с самого начала. Дело тут не в обязательной политической солидарности с «еврейскими организациями», а в обычном воображении, способствующем сочувствию. И ее невольно саморазоблачительные высказывания в интервью показывают, что где-то в глубине души она это понимала.