Недавно я слушал альбом Пола Саймона Hearts and Bones – слушал впервые за много лет, а если по правде, то впервые с раннего юношеского возраста. Я купил его в 1983 году, когда он только вышел, и слушал его снова и снова. Но послушав альбом спустя много лет, я задумался по поводу названия его главной песни и задал себе вопрос о том, как я воспринимал эту песню в то время. Что она значила для меня, и почему она так много для меня значила?
Итак: заглавная песня – это прекрасная в своей банальности реакция на любовь, которая угасает, смесь ностальгических воспоминаний о более счастливых временах и о тоске и боли после некоего очищающего душу разрыва. Я слушал ее в юности, когда был еще девственником и совершенно не имел опыта в таких чувствах и эмоциях. И вот теперь у меня возник вопрос: а может, я как раз и хотел испытывать такие чувства? Мне хотелось счастья, но в ретроспективе (потому что все закончилось, а теперь лежит и пылится в безопасном месте на полке). Мне нужна была меланхолия, потому что это было такое взрослое чувство, такое утонченное, такое изысканное. Я хотел, как говорится в старом анекдоте, пропустить брак и перейти сразу к разводу. В конце концов (и я не первый, кто указывает на это), в грусти таится некая сложная разновидность удовольствия.
Но правильно ли это? Конечно, люди хотят быть счастливыми. Целые философские системы (да, речь о тебе, утилитаризм) основаны на посылке о том, что чем больше счастья, тем лучше – всегда и везде. Есть всемирный индекс счастья, который измеряет, насколько люди довольны и счастливы (там впереди всех Дания). А в Бутане даже есть национальная комиссия по счастью, имеющая право рассматривать государственные политические решения и выделять средства.
Конечно, иногда хорошо быть счастливым. Но странная истина заключается в том, что мы не хотим быть счастливыми все время. Если бы хотели, то счастливых людей было бы больше. Ведь у нас на состоятельном Западе нет дефицита инструментов и средств для получения удовольствия и радости. Иногда мы грустим, потому что у нас есть на то причины. А иногда потому что хотим этого – сознательно или неосознанно. Пожалуй, эмоциональное разнообразие лучше, чем монотонность, пусть даже это счастливая монотонность. Но мне кажется, в этом есть нечто большее. Мы ценим грусть так, что счастье выглядит каким-то глуповатым и бесхитростным.
Печаль воодушевляет человека на великие творения гораздо больше, чем радостное поедание мороженого, когда ты сидишь довольный на диване в трусах. В своем эссе «Печальные размышления о меланхолии» (1823 г.) Хартли Кольридж (сын знаменитого поэта Сэмюэла Кольриджа) превозносит меланхолию, называя ее более утонченным душевным состоянием, нежели счастье: «Меланхолия не может существовать в деградировавшей душе – простому животному она недоступна». И далее:
Меланхолия – это единственная муза. Это Талия и Мельпомена. Она вдохновляла Мильтона, Микеланджело, Свифта и Хогарта. Все гениальные люди меланхолики – и больше всего те, чей гений комичен. Людей (а под этим я подразумеваю тех, кто не просто животное) можно разделить на три класса в соответствии с типом их меланхолии. Это те, кто ищут безграничность в противопоставлении ее ограниченности, те, кто ищут безграничность в ограниченности, и те, кто стремятся низвести ограниченность, сравнивая ее с безграничностью. Первый класс включает в себя философов и людей верующих, а второй – поэтов, любовников, завоевателей, скряг, процентщиков и т.д. В третий же входят сатирики, комедианты, всякого рода шутники, человеконенавистники, женоненавистники, эпикурейцы и в целом бонвиваны.
Меланхолия, утверждает Кольридж, более величественна, чем счастье и удовольствие. Я подозреваю, что так думают многие люди, считая, что веселье и радость в своей основе являются идиотским удовольствием, отражением скудоумия, воздушным шариком, который очень хочет лопнуть. А печаль – она какая-то более взрослая, в ней меньше иллюзий. Она кажется более искренней, более настоящей. Готовясь к написанию романа «Адам Бид», Джордж Элиот переписала к себе в тетрадь следующие строки из произведения Томаса Карлейля «Жизнь Оливера Кромвеля»: «То количество печали, которое есть у него, разве оно не означает имеющееся у него количество сострадания, количество имеющихся у него дарований и побед, которых он еще добьется? Наша печаль это зеркальное изображение нашего величия».
А поскольку у печали есть некий оттенок величия и благородства, она прекраснее, чем счастье. Стихотворение Филипа Ларкина «Деньги» (1973 г.) заканчивается так:
Я слышу пенье денег. И – словно смотришь из
Оконного проема на городишко – вниз,
Канал, трущобы, церкви окрашены безумством
В вечернем свете солнца. И это – очень грустно.
«И это – очень грустно»: данная фраза могла бы стать прекрасным заголовком к исследованию поэзии Ларкина в целом. Конечно, на это стихотворение можно отреагировать и так: «Эй, погоди-ка, Фил, ведь ты же это не всерьез говоришь: «И это – очень грустно». Ты хочешь сказать: «Мне очень грустно». Канал, трущобы, церкви, да и весь провинциальный городишко живут просто расчудесно, и они не виноваты в твоей вселенской скорби, с которой ты смотришь из своего оконного проема». Такая реакция нисколько не умалит творческие достижения Ларкина, поскольку в этом и заключается смысл поэзии: писать не о трущобах, каналах и церквях, а о изяществе и изысканности меланхолии.
Но с какой стати меланхолия изящна и изысканна – иными словами, привлекательна? На первый взгляд, это как раз та вещь, которую эволюция уничтожает в человеке, главная мишень сексуальной разборчивости. Какая самка захочет спариваться с печальным партнером, если она может выбрать вместо него счастливого и улыбающегося самца? Конечно, в такой формулировке вопрос кажется немного нелепым, как будто мы действительно предпочли бы совокупляться с вечно улыбающимся Губкой Бобом Квадратные Штаны вместо грустного Моррисси. Но почему? Почему компания второго понравилась бы нам больше первого?
Если уныние – это зловонные миазмы, отравляющие мозг, то изысканная грусть больше похожа на павлиний хвост, окрашенный в яркие синие и сочные зеленые цвета.
Это были строки из книги Чарльза Дарвина «О выражении эмоций у человека и животных» (1872 год). Он заметил, что грусть проявляется одинаково во всех культурах. Возникает соблазн дать некое эволюционистское объяснение этому повсеместному чувству. Увы, в работах на эту тему из области антропологии и исследований эволюции основное внимание уделяется депрессии, подавленности, тоске – а это не совсем то, о чем мы ведем речь. Могу заявить вам с немного мрачной ответственностью, что разница между элегантной грустью и тоской зеленой это как разница между приятным опьянением и сыпным тифом. Во многих эволюционных теориях предлагается адаптивная шкала для измерения депрессии, но ни в одной из них, насколько мне известно, не говорится о том, что от уныния можно получать удовольствие.
Если уныние это зловонные миазмы, отравляющие мозг, то изысканная грусть больше похожа на павлиний хвост, окрашенный в яркие синие и сочные зеленые цвета. Это что, тоже универсально? На данный вопрос антропология не дает определенного ответа. Но это состояние безусловно находит свое отражение в великом множестве культур. Это такая печаль, которая обозначается японской фразой «моно но аварэ» (печальное очарование вещей). Это колдовская простота тех музыкальных традиций, которые пришли из Африки в Новый Свет под названием блюз. Это смесь силы, энергичности, жалости и меланхолии, которую этнолог и культуролог Клод Леви-Стросс (Клод Леви-Стросс) нашел в Бразилии, а потом емко передал в названии своей работы о путешествии по этой стране «Печальные тропики» (1955 г.) В этом заключается откровение «Энеиды» Вергилия, когда он оглядывается на свою неспокойную жизнь, а потом смотрит в будущее на те беды, которые ждут его впереди. Sunt lacrimae rerum (Есть слезы для чужих бед – слезы сочувствия). Но говорит он это не трагически, не безнадежно. Это парадоксальное заявление о красоте мира.
Конечно, можно провести «анализ затрат и результатов» в отношении той грусти, о которой я веду здесь речь. Мы можем предположить, что это сигнал о наличии у человека душевных сил, свободного времени и чувствительности, которые позволяют ему грустить. Тем самым мы ссылаемся на модель гандикапа, предложенную эволюционистами. Данную гипотезу впервые выдвинул в 1975 году израильский эволюционный биолог Амоц Захави (Amotz Zahavi). Ее главная идея состоит в том, что экстравагантные особенности, такие как массивные рога у оленя или хвост у павлина весьма полезны, потому что они выставлены напоказ, кажутся очень дорогими и причиняют неудобство владельцу. Они как бы говорят: я сильный, у меня отличные гены, я могу таскать все это на себе как яркую и, между прочим, очень красивую обузу, прикрепленную к моему телу.
Согласно такой модели, печаль – это своего рода показное потребление. Чтобы хмуриться, надо сильнее напрягать мышцы, и наверное, в этом весь смысл. Это сигнал о нашей способности разбазаривать имеющийся у нас ресурс именно путем разбазаривания. Жить и быть счастливым может любой дурак. Но чтобы жить и грустить, требуется гораздо больше сил.
И все равно в таком анализе теряется самый важный аспект данного чувства. Он не в том, что такое чувство требует усилий, а в том, что оно прекрасно. Счастье это прелесть, но некоторые разновидности грусти имеют доступ к такой красоте, какой счастливому не познать никогда.
Адам Робертс – преподаватель английской литературы, работающий в Королевском колледже Холлоуэй, а также автор произведений научной фантастики. Его последняя книга называется «Двадцать триллионов лье под водой (Twenty Trillion Leagues Under the Sea ). Он живет недалеко от Лондона.