Представьте себе, что вы путешествуете по незнакомой стране. К вам подходит местный житель и начинает тараторить что-то на непонятном языке. Он, кажется, говорит искренне и указывает куда-то. Но у вас не получается расшифровать его слова, как бы вы ни старались.
Это сильно напоминает ситуацию, в которой оказывается маленький ребенок, впервые столкнувшийся с языком. На самом деле, положение его еще более затруднительное. Мало того, что мир ребенка полон непрекращающейся абракадабры, в отличие от нашего гипотетического путешественника, он даже не осознает, что эти люди пытаются между собой общаться. И все же к четырем годам каждый ребенок на планете с нормальным когнитивным развитием превращается в гения лингвистики: и это еще до формального школьного обучения, до того как он научится ездить на велосипеде, завязывать шнурки или решать элементарные примеры на сложение и вычитание. Похоже на чудо. Попытки объяснить его на протяжении более чем 50 лет составляют центральную проблему научного изучения языка.
В 1960-е гг. в США, казалось, было найдено решение. Лингвист и философ Ноам Хомский заявил, что дети на самом деле не учат свой родной язык или, по крайней мере, не усваивают его грамматическими блоками (для этого весь процесс был слишком быстрым и безболезненным). Он заключил, что дети рождаются уже c элементарным набором грамматических знаний, «универсальной грамматикой», записанной в человеческой ДНК. С подобной запрограммированной предрасположенностью к языку не должно составить никакого труда усвоить поверхностные различия между, скажем, английским и французским. Процесс функционирует благодаря тому, что дети обладают языковым инстинктом, инструментом, который работает со всеми существующими в мире языками.
Этот механизм в один миг устраняет излишние трудности при изучении родного языка и объясняет тот факт, что ребенку удается овладеть им за столь короткое время. Блестяще. Идея Хомского главенствовала в науке о языке в течение четырех десятилетий. И все же она оказалась мифом. Новые данные, в большом количестве появившиеся за последние несколько лет, Хомского полностью опровергают.
Но вернемся немного назад. Есть один пункт, в котором все сходятся: наш вид обнаруживает явную биологическую расположенность к использованию языка. Человеческий мозг действительно проявляет «языковую готовность» в следующем конкретном смысле: у него есть подобие рабочей памяти для обработки синтаксических конструкций на уровне предложения, а также необычно большая префронтальная область коры головного мозга, которая обеспечивает нам способность к ассоциативному обучению, в первую очередь с использованием символов. Тело человека демонстрирует ту же готовность: наша гортань расположена ниже, чем у других видов человекообразных, что облегчает выдох и помогает лучше контролировать прохождение воздуха. А положение крошечной подъязычной кости в челюстях позволяет искусно управлять мышцами рта и языка, так что человек оказывается способен произнести до 144 различных звуков речи, встречающихся в некоторых языках. Никто не отрицает, что эти вещи имеют вполне врожденный характер или то, что они важны для языка.
Но что действительно вызывает споры, так это заявление о том, что знание самого языка, языковое программное обеспечение, есть нечто, с чем рождается каждый человеческий ребенок. Идея Хомского заключается в следующем: подобно тому как со временем развиваются отдельные человеческие органы — сердце, мозг, почки и печень, также в нашем сознании растет язык, который Хомский уподобляет «языковому органу». Этот орган начинает проявляться в раннем детстве. Он содержит в себе схему для всех возможных наборов правил грамматики любого из языков мира. И потому естественное усвоение первого языка оказывается не более чем детской игрой. Ребенок, родившийся в Токио, учится говорить по-японски, а маленький уроженец Лондона — по-английски, и на поверхности эти языки выглядят очень по-разному. Но изнутри, управляемые общей грамматической операционной системой, они по существу представляют собой одно и то же. Канадский ученый Стивен Пинкер, специализирующийся в области когнитивных наук, окрестил эту способность нашим «языковым инстинктом».
Существуют два основных аргумента в защиту гипотезы о существовании языкового инстинкта. Первый из них это проблема плохих учителей. Как отметил Хомский в 1965 году, дети оказываются способными усваивать родной язык без подробных объяснений. Когда они говорят: «Папа, посмотри на овцы», или «Мама рассердилась на мне», родители не исправляют их грамматически неверные фразы, а только умиляются своим чадам. Более того, такие, казалось бы, элементарные ошибки приводят к невероятным выводам касательно грамматики. Каким-то образом, ребенок понимает, что есть лексический класс существительных, которые могут стоять в определенном падеже, и что это различие не распространяется на другие классы слов, например, на глаголы.
Такого рода знания не преподносятся в форме обучения; у самих родителей в большинстве своем даже нет основательных знаний по грамматике. И потому трудно постичь, как дети могут вырабатывать правила путем обыкновенного внимательного слушания: объяснение этого феномена представляется основополагающим для нашего понимания того, как работает язык. Знать, что есть существительные, которые можно употребить в определенном падеже и которые отличаются, скажем, от глаголов, вот где идея языкового инстинкта действительно оправдывает себя. Детям не приходится каждый раз развивать свою мысль с нуля: определенные базовые различия достаются им даром.
Если детей формально не обучают родному языку, как же они приобретают грамматические навыки?
Второй аргумент Хомского фокусирует внимание на способностях самого ребенка. Представим это как проблему плохих учеников. Какие универсальные способности к обучению используют дети в процессе усвоения языка? Когда Хомский формулировал свои идеи, наиболее влиятельные теории обучения, среди которых был и бихевиористский подход американского психолога Б. Ф. Скиннера, казались удручающе неравноценными тем проблемам, что ставил перед ними язык.
Для бихевиоризма все обучение было вопросом закрепления стимула-реакции, во многом подобно тому, как собаку Павлова можно было приучить выделять слюну на звон колокольчика, приглашающего к обеду. Однако на заявления Скиннера Хомский ответил разгромной рецензией 1959 года, в которой подчеркнул следующий факт: если детей формально не обучают родному языку, то с точки зрения бихевиоризма оказывается невозможным объяснить, как они приобретают грамматические навыки. Хомский заключил, что дети должны подходить к процессу усвоения языка уже в некотором роде подготовленными. Если им не рассказывали подробно, как работает грамматика, а их способности к изучению родного языка еще не развиты настолько, чтобы выполнять эту задачу лишь путем наблюдения, то, методом исключения, их грамматическая проницательность должна быть врожденной.
Таковы в общем виде аргументы, на которых все это время основывалась теория Хомского. Они кажутся довольно простыми, не правда ли? И все же теоретический багаж, которым они нагружают основную идею, оказывается чрезвычайно важным. За последние два десятилетия идея языкового инстинкта пошатнулась под его тяжестью.
Давайте начнем с самого элементарного. Имеет ли смысл называть «инстинктом» любую врожденную основу языка, которой мы, возможно, обладаем? Если подумать, то не слишком. Инстинкт есть врожденная предрасположенность к определенным видам адаптивного поведения. Важно здесь то, что подобное поведение должно возникнуть без подготовки. Молодому пауку не требуется следить за работой взрослого паука, чтобы понять принцип плетения паутины: пауки просто плетут паутину, когда они оказываются к этому готовы, никакие инструкции им не требуются.
С языком дело обстоит иначе. Массовая культура может продолжать прославлять таких героев, как Тарзан и Маугли, выросших среди животных человеческих существ, которые затем, в зрелом возрасте, овладевают человеческой речью. Но на сегодняшний день в нашем распоряжении имеется несколько хорошо документированных случаев так называемых «диких» детей — детей, которые либо по случайности, либо по чьему-то умыслу не имели контакта с языком, как, например, героиня шокирующей истории Дженни, девочки из США, которую отец держал в запертой комнате, пока она не была обнаружена в 1970 году, в возрасте 13 лет. Общий вывод, к которому приводят нас подобные драматические случаи, заключается в том, что без непосредственного соприкосновения с нормальной человеческой средой ребенок просто напросто не овладеет языком вообще. Паукам не нужен контакт с паутиной для того, чтобы ее плести, тогда как младенцам необходимо воспринять большое количество речи, прежде чем они начнут говорить сами. Как ни крути, язык не является инстинктом в том отношении, в каком плетение паутины пауком им безусловно является.
Но это к слову. Более важная проблема состоит в следующем: если наше знание элементарных основ всех, приблизительно 7000, мировых языков является врожденным, то на каком-то уровне все они должны быть одинаковыми. Должен существовать набор абсолютных грамматических «универсалий», общих для каждого из них. Однако мы обнаруживаем прямо противоположное: ярко выраженное разнообразие.
Разговорные языки очень сильно варьируются по числу наличествующих в них звуков: от 11 до впечатляющей цифры в 144 в некоторых койсанских языках (африканских языках, которые используют щелкающие согласные). Они также различаются порядком слов, а именно порядком следования субъекта, предиката и объекта, о чем свидетельствуют всевозможные вариации. В английском языке используется довольно распространенный порядок слов — субъект (S) глагол (V) объект (O): Собака (S) укусила (V) почтальона (O). Но в других языках все может быть совершенно по-другому. В тьивали, коренном языке австралийских аборигенов, компоненты английского предложения «Эта женщина поцеловала того лысого чистильщика окон» были бы представлены в следующем порядке: Того эта лысого поцеловала женщина окон чистильщика.
Идеофон ribuy-tibuy из языка мундари, распространенного на севере Индии, описывает вид, движение и звук, которые производит во время ходьбы толстый человек своими ягодицами.
Многие языки используют порядок слов, чтобы обозначить, «кто» делает «что» и «кому». Другие же им совершенно не пользуются, вместо этого строя «предложения» путем создания гигантских слов из более мелких частей слов. Лингвисты называют эти части слова морфемами. Мы часто комбинируем морфемы, чтобы образовывать слова, как, например, английское ‘un-help-ful-ly’("без-надеж-н-ый«). Слово tawakiqutiqarpiit из языка инуктитут, на котором говорят в восточной части Канады, по значению приблизительно равно: У вас продаются какие-нибудь табачные изделия? Порядок слов уже не столь важен, когда каждое слово может быть целым предложением.
Основными составляющими языка, по крайней мере какими они представляются нам, англоговорящим, являются части речи: существительные, глаголы, прилагательные, наречия и так далее. Но во многих языках отсутствуют наречия, а в некоторых, таких как лаосский (на котором говорят в Лаосе и некоторых частях Таиланда), прилагательные. Утверждают, что салишские языки, на которых объясняются коренные народы в районе Британской Колумбии, вполне обходятся без существительных и глаголов. Более того, в некоторых языках представлены грамматические категории, которые оказываются абсолютно непривычны нашему англоцентричному взгляду на вещи. Моим любимым примером являются идеофоны, представляющие грамматическую категорию, употребляемую в некоторых языках для того, чтобы придать остроты повествованию. Идеофон является совершенно полноценным типом слов, который совмещает различные сенсорные переживания, вызванные одним действием: для примера, слово ribuy-tibuy, из языка мундари, распространенного на севере Индии, описывает вид, движение и звук, которые производит во время ходьбы толстый человек своими ягодицами.
И, конечно же, на языке не обязательно говорить: около 130 признанных жестовых языков, существующих в мире, превосходно функционируют без звуков. Замечателен тот факт, что языковое значение может быть выражено различными способами: в речи, комбинацией жестов, на печатной странице или экране компьютера. И оно не зависит от конкретной средств передачи. Кажется странным тогда, если допустить существование общего для всех человеческих языков элемента, что он скрывается за таким поразительным богатством различий.
По мере того как с течением лет появлялись эти бесполезные данные, в кулуарах адептов языкового инстинкта постепенно умалялось значение якобы универсального компонента человеческого мозга. По версии 2002 года, Хомский и его коллеги в Гарварде предложили считать уникальной, среди прочих возможностей освоения языка человеком, только его универсальную способность, известную как «рекурсия».
Рекурсия позволяет нам организовывать слова и грамматические единицы, с тем чтобы строить предложения потенциально бесконечной сложности. Например, я могу рекурсивно вставлять придаточные определительные предложения, начинающиеся с который, создавая тем самым бесконечные по своей протяженности предложения: Магазин, который находится в переулке Петтикоут, который расположен близ Гекин, который... Но теперь мы знаем, что люди не одиноки в своей способности рекурсивного распознавания: скворцы, обитающие в Европе, также обладают ею. Это «уникальное» свойство человеческой грамматики, возможно, не настолько и уникально. Также остается неясным, действительно ли рекурсия универсальна для всех человеческих языков. Ряд исследователей полагают, что она на самом деле могла появиться на довольно позднем этапе эволюции человеческих грамматических систем, будучи скорее следствием, нежели причиной. А в 2005 году американский лингвист-антрополог Дэниел Эверетт заявил, что пирахан, язык коренного населения одного из притоков Амазонки, не использует рекурсию вообще. Если бы грамматика на самом деле была запрограммирована в человеческом мозге, это было бы более чем странно.
Таково положение дел с универсалиями. Вероятно, более серьезную проблему представляют выдвигаемые идеей языкового инстинкта гипотезы относительно того, как мы учимся говорить. Языковым инстинктом обосновывалось то наблюдение, что овладение языком якобы происходит достаточно быстро и в автоматическом режиме. Беда в том, что инстинкт должен был бы сделать этот процесс еще более быстрым и автоматическим, чем он есть на самом деле.
Когда ребенок, снабженный врожденной универсальной грамматикой, овладевает своим первым языком, однократное узнавание грамматического правила в родном языке должно, следуя логике, распространиться на все аналогичные ситуации. Возьмем существительное кошка. Услышав, как кто-то из родителей называет кошку «the cat», используя определенный артикль the, ребенок, следовательно, получает информацию о том, что определенный артикль может использоваться со всеми существительными. Предполагается, что в Универсальной грамматике присутствуют существительные, а также, возможно, стратегия их модификации, так что ребенок ждет встречи с этим лексическим классом в дальнейшем и имеет наготове стратегию, используемую в английском языке для изменения существительных, а именно систему артиклей. Всего несколько раз повторенное the в сочетании с существительным должно оказаться достаточным; любой ребенок, учащийся говорить по-английски, должен незамедлительно освоить правило и свободно применять его со всем классом существительных. Короче говоря, мы должны были бы наблюдать скачкообразное овладение языком. При встрече с каждым новым правилом происходили бы резкие всплески в освоении сложной грамматической системы.
Скорость овладения языком может быть невероятно быстрой, но обычно она является результатом усердного обучения методом проб и ошибок.
Поразительное предвидение. К несчастью, оно противоречит данным, полученным в области онтогенеза речи. Установлено, что дети, напротив, усваивают грамматику по частям. Возьмем в качестве примера систему артиклей в английском: в течение длительного времени дети будут употреблять определенный артикль (the) только c теми существительными, которым данный артикль предшествовал в уже известных им контекстах. Значительно позже, когда круг употреблений, воспринятых детьми, расширится, они постепенно начнут использовать артикли с более широким набором существительных.
Это заключение справедливо для всех грамматических категорий. «Правила» применяются не путем беспорядочных скачков, как того следовало бы ожидать, если бы врожденные основы грамматики действительно существовали. Мы строим нашу речь скорее путем установления закономерностей в речевом поведении, нежели применяя готовые правила. Со временем дети медленно приходят к пониманию того, как употреблять в речи различные грамматические категории. Таким образом, хотя скорость овладения языком может быть невероятно быстрой, автоматизма там не так уж много: обычно она является результатом усердного обучения методом проб и ошибок.
Что из себя представляет языковой инстинкт? Ну, если язык возникает из гена грамматики, который в процессе развития закладывает специальный орган в нашем мозге, кажется естественным предположить, что язык должен составлять отдельный модуль в нашем сознании. В головном мозге должна существовать особая область, предназначенная исключительно для языка. Иными словами, предполагается, что языковой процессор мозга должен быть инкапсулирован — невосприимчив к влиянию других аспектов функционирования сознания.
Дело в том, что когнитивные исследования неврологии примерно за последние два десятилетия начали поднимать завесу над вопросом, в какой именно части головного мозга обрабатывается язык. Если ответить коротко, во всех. Давным-давно считалось, что область, известная как центр Брока, является языковым центром мозга. Теперь мы знаем, что она отвечает не только за язык, но обеспечивает ряд других, неязыковых моторных функций. А разнообразные аспекты лингвистических знаний и обработки информации, в свою очередь, вовлекают в работу почти весь мозг. Если человеческий мозг действительно обладает специализированными зонами для обработки различных видов информации, как, например, зрение, то очевидно, что в нем отсутствует отдел, отвечающий исключительно за язык.
Но, пожалуй, уникальность языка проистекает не из «где», а из «как». Что если существует свойственный только языку неврологический механизм, вне зависимости от того, где он локализован в головном мозге? Это идея скорее «функциональной», чем «физической» модульности. Один из способов ее демонстрации заключался бы в исследовании людей c ослабленными интеллектуальными способностями, чьи языковые способности остаются в норме, и наоборот. Это обеспечило бы то, что ученые называют «двойной диссоциацией» — демонстрацию взаимной независимости вербальных и невербальных способностей.
Для того чтобы Универсальная грамматика смогла быть запрограммирована в мозге человека, она должна передаваться на генетическом уровне.
В своей книге «Язык как инстинкт» (1994), Стивен Пинкер исследует различные языковые патологии для того, чтобы установить такого рода диссоциацию. Например, некоторые дети страдают тем, что называют специфическим расстройством речи (SLI): их общий интеллект кажется нормальным, но они не способны справиться с конкретными вербальными заданиями, спотыкаясь на отдельных грамматических правилах и так далее. Это похоже на серьезное доказательство, или было бы похоже, если бы не оказалось, что SLI на самом деле заключается в обыкновенной неспособности слуха обрабатывать с должной скоростью звуки речи в слабой позиции. Иными словами, это скорее является следствием моторной недостаточности, нежели исключительно языковой. Похожие доводы можно привести в отношении каждой из заявленных Пинкером диссоциаций: вербальные затруднения оказываются всегда укорененными в чем-то, отличном от языка.
Из всех вышеизложенных аргументов следует, что в мозге нет какого-либо специального языкового органа. Альтернативная линия доказательств приводит к еще более решительным выводам: что существование такого органа и вовсе невозможно. Для того чтобы Универсальная грамматика смогла быть запрограммирована в микро-схеме человеческого мозга, ее необходимо передавать на генетическом уровне. Однако последние исследования в области нейробиологии показывают, что в ДНК человека нет ничего похожего на необходимую для этого функцию кодирования. Наш геном имеет весьма ограниченную информационную емкость. Значительная часть нашего генетического кода отвечает за построение нервной системы. Чтобы записать нечто столь подробное и конкретное, как знание предполагаемой Универсальной грамматики, мозгу родившегося человека потребовались бы огромные информационные ресурсы, которые наша ДНК просто не может потратить. Так основная предпосылка языкового инстинкта — его генетическая заложенность — кажется сомнительной.
И напоследок остался еще один большой вопрос касательно идеи Универсальной грамматики. А именно ее странное участие в эволюции человека. Если язык генетически предопределен, то само собой разумеется, он в какой-то момент должен был появиться в нашей эволюционной линии. Дело в том, что, когда Хомский развивал свою теорию, в науке считалось, что язык отсутствует у других видов нашего рода, например, у неандертальцев. Это, казалось бы, сужает круг возможностей для его возникновения. Между тем, относительно позднее появление сложной человеческой культуры около 50000 лет назад (усовершенствование инструментов, создание ювелирных изделий, наскальная живопись и так далее) одновременно требует и подтверждает позднее возникновение языка. Хомский утверждает, что язык мог появиться всего 100000 лет назад, будучи результатом генетических мутаций.
Давайте остановимся и задумаемся: это звучит довольно странно. С одной стороны, Хомский заявляет, что язык возник в результате макромутации, скачкообразно. Но это противоречит широко признанной синтетической теории эволюции, в который нет места для таких масштабных и беспрецедентных прыжков. Адаптация не всплывает сразу в готовом виде. Кроме того, забавный вывод, который можно сделать из теории Хомского, состоит в том, что язык эволюционно возник не для целей общения: в конце концов, даже если бы ген грамматики мог взяться из ниоткуда у какого-нибудь счастливчика (что уже само по себе крайне маловероятно), то возможность того, что подобная мутация могла произойти сразу у двух человек, вызывает еще меньше доверия. Таким образом, согласно теории языкового инстинкта, у первого в мире человека, взявшего на вооружение язык, по всей видимости не было никого, с кем можно было поговорить.
Что-то с чем-то явно не состыковывается. И действительно, теперь мы знаем, что некоторые эволюционные предположения Хомского были неправильными. Последние реконструкции речевого тракта неандертальцев показывают, что они в самом деле обладали речевой способностью, возможно даже, вполне современной. Кроме того, становится ясно, что они были не такими уж бессловесными полуживотными, какими рисует их распространенный миф, неандертальцы обладали сложной материальной культурой, в том числе способностью создавать наскальные гравюры и каменные орудия, что не расходится с основными аспектами культурного взрыва 50000 лет назад. Сложно представить, как бы им удалось организовать необходимое для этого обучение и сотрудничество, если бы у них не было языка. Кроме того, как показывают недавние генетические исследования, свою роль сыграла и известная доля скрещивания: у большинства современных людей есть гены, определенно принадлежащие ДНК неандертальца. Сейчас мы видим, что, задолго до того как на сцене появились современные люди и истребили несчастных питекантропов, Homo sapiens и Homo neanderthalensis могли cуществовать бок-о-бок и скрещиваться. Кажется вполне правдоподобным предположить, что они могли бы также общаться друг с другом.
Все это прекрасно, между тем вопросы остаются. Почему сегодня только люди обладают языком, наиболее сложной разновидностью поведения животных? Без сомнения, должно было произойти что-то, что отрезало нас от ближайших ныне живущих родственников. Определить, что же это, для противников теории языкового инстинкта является настоящим вызовом. Наиболее подходящее объяснение проистекает из того, что мы могли бы назвать «кооперативным интеллектом», а также из тех событий, которые запустили его более 2 млн лет назад.
Роду Люди около 2,5 миллионов лет. До этого нашими ближайшими предками были перемещавшиеся преимущественно на двух ногах приматы, известные как австралопитеки, существа, которые, вероятно, обладали примерно таким же интеллектом, как шимпанзе. Но в определенный момент в их экологической нише произошли изменения. Эти ранние предшественники людей перешли с фруктовой диеты, каковая свойственна большинству современных человекообразных обезьян, к мясу. Новая диета требовала новых социальных договоренностей и нового типа кооперативной стратегии (трудно охотиться на крупную дичь в одиночку). Это, в свою очередь, породило новые формы кооперативной мысли: соглашения заключались для того, чтобы гарантировать охотникам равную долю добычи и чтобы женщины и дети, которые в меньшей степени участвовали в охоте, также получили свою долю.
По данным американского ученого, занимающегося сравнительной психологией, Майкла Томаселло, к тому времени как около 300 000 лет назад возник общий предок человека разумного и неандертальца, его предшественник уже обладал кооперативным интеллектом. Это явствует из археологических данных, подтверждающих сложную общественную жизнь и существование управленческих договоренностей. Люди, вероятно, пользовались символами, которые предвосхищают язык, и обладали способностью к рекурсии (следствие, по мнению некоторых, медленного появления все более сложной символической грамматики). Новая экологическая ниша неотвратимо привела бы к изменениям в поведении человека. Понадобилось бы использование инструментов и кооперативная охота, равно как новые социальные договоренности, например, соглашения об охране права на моногамное размножение.
Вместо того чтобы делать предположения о существовании особого языкового инстинкта, нам нужно просто проследить ряд изменений, которые сделали нас такими, какие мы есть.
Новые социальные требования ускорили изменения в устройстве мозга. Со временем начинает появляться способность к речи. Язык, в итоге, является типичным примером кооперативного поведения: он требует договоренностей — норм, установленных в рамках общины, и может быть задействован для координации всех дополнительных сложных видов деятельности, которые требовала новая ниша.
С этой точки зрения, вместо того чтобы делать предположения о существовании особого языкового инстинкта, нам нужно просто проследить ряд изменений, которые сделали нас такими, какие мы есть, изменений, проложивших дорогу языку. Это позволит нам представить возникновение языка как постепенный процесс, на который накладываются различные влияния. Он мог зародиться, к примеру, как сложная система жестов, лишь позднее развивая голосовые проявления. Но, конечно, наиболее значимым стимулом на пути к речи было развитие нашего инстинкта кооперации. Этим я отнюдь не хочу сказать, что люди всегда ладили между собой. Но факт в том, что мы почти всегда полагаем других людей мыслящими существами, подобными нам самим, обладающими мыслями и чувствами, на которые можно попытаться повлиять.
Мы наблюдаем этот инстинкт в действии, когда дети пытаются учить родной язык. Они обладают гораздо более глубокими способностями к обучению, чем это видел Хомский. Дети способны с раннего возраста, возможно, уже в девять месяцев, применять сложное умение распознавать намерения, для того чтобы понять коммуникативные цели окружающих их взрослых. И это в конечном счете результат нашего кооперативного сознания. Мы отнюдь не принижаем язык: с тех пор как он возник, он позволил нам формировать мир согласно нашей воле, к лучшему или к худшему — это другой вопрос. Язык высвободил таившийся в людях гигантский творческий и трансформационный потенциал. Но язык не пришел из ниоткуда и не стоит в стороне от остальной жизни. Наконец, в 21-м веке, мы оказываемся в состоянии отбросить миф об Универсальной грамматике и начать видеть этот уникальный феномен человечества таким, каков он есть на самом деле.