Запад уже привык задаваться вопросом о том, что у Владимира Путина на уме, точно так же, как Запад привык считать Россию «загадкой, завернутой в тайну и помещенной внутрь головоломки». В основе нынешних устремлений России, очевидно, лежит глубоко консервативный империализм, который не является ни индивидуализированным в соответствии с личностью лидера, стоящего во главе государства, ни особенно загадочным. Всем нам хорошо известно, что сила, которая правит Россией — это традиция. Это было наглядно продемонстрировано в ходе трех крупнейших революций, произошедших за последние 225 лет. Первой из них была Французская революция, которая внушала страх правителям в Санкт-Петербурге в течение 50 лет после своего окончания. Вторая революция завершилась свержением царя в 1917 году. А третья обернулась распадом Советского Союза в 1991 году. И во всех трех случаях революционная ситуация — или ее угроза — неизбежно приводила к националистической реакции.
Консервативная реакция на казнь Людовика XVI заключалась в том, что Россия приняла беглых французских священников, а Екатерина Великая заявила, что Россия займет место Франции в качестве центра аристократии. Уклон в сторону идеологии либерализма, характерный для начального периода правления Александра I, после 1817 года сменился более репрессивным курсом. В частности, поскольку вся философия ассоциировалась с Просвещением, а Французское просвещение — с секуляризмом и революцией, те немногие университетские факультеты философии, которые открылись незадолго до этого, были ликвидированы в рамках знаменитой ревизии 1819-1822 годов. Когда в 1833 году министром народного просвещения был назначен аристократ и энциклопедист Сергей Уваров, он ясно дал понять, что подразумевается под русским консерватизмом: «Православие, самодержавие, народность». Эти термины образовали трехсоставный лозунг, ставший антитезисом знаменитого лозунга только что появившегося на свет свободного мира: «Свобода, равенство, братство». России необходимы абсолютистский режим, поддерживаемый Церковью, которая обеспечивает религиозное обоснование его существования и соответствующие ритуалы, и податливость народа.
Если государственную идеологию принято назвать Теорией официальной народности, стоит напомнить о том, что включал в себя «народный» компонент автократического российского правительства начиная с периода правления Николая I. Это был своеобразный призыв принять то, что, по мнению государства, а также квази-независимых писателей и журналистов, исповедовавших славянофильские взгляды, значила принадлежность к русскому народу. Этот термин был достаточно гибким, чтобы вмещать в себя — не отрицая — те пришедшие с Запада популярные либерационистские импульсы, которые привели к падению французского абсолютизма и угрожали стабильности соседней Австрийской империи. Ретроспективно народность можно назвать управляемым национализмом. Во-вторых, народность означала патриотизм. Она подразумевала поддержание статус-кво и статуса великой державы, которым обладала Россией. В-третьих, этот термин выражал гордость за русскую философию, богословие, фольклор и историю, указывая на истинную русскость всего того, что составляло общественную, политическую и религиозную жизнь России. Выбор этого термина, как 30 лет назад написала биограф Уварова Синтия Уиттакер (Cynthia Whittaker), «свидетельствовал об умелой тактике» министра народного просвещения — а также, как мы можем с сожалением констатировать, о его проницательности и дальновидности. Этот трехсоставный лозунг до сих пор остается ключом к пониманию тех исторических периодов, через которые Россия прошла уже после смерти Уварова в 1855 году.
Разумеется, эта консервативная царистская мантра была вовсе не тем, что большевики, по их собственным заверениям, пытались увековечить. Однако все мы знаем, что революционеры, построившие советскую Россию, никогда не были — даже на бумаге — защитниками индивидуальной свободы, готовыми ради нее пожертвовать целостностью государства. Освобождение от угнетения со стороны не-марксистско-ленинских форм политической организации, несомненно, приобрело статус символа веры, однако речь шла вовсе не о свободе в том виде, в котором ее понимали большинство англо-американских политических философов. Та граница между положительной и отрицательной свободой, которую в 1958 году провел Исайя Берлин (Isaiah Berlin), помогла прояснить различия, главным образом, между советской Россией и Западом. Это стало его личным вкладом в процесс самопознания Запада в период холодной войны.
У русской традиции есть и другие отличительные черты, в рамках которых политическая составляющая либо тесно переплеталась с религиозными мотивами, либо сливалась с принципом долга перед отечеством. В данном случае философия либо становилась на сторону своеобразного индивидуализма, граничащего с западным принципом ответственности только перед богом (это было в основном характерно для философии эмигрантов в период холодной войны), либо она признавала моральный долг перед страной, которая всегда тяготела к раскольничеству. Русская философия, политика, религия, культура — все они должны сохранять целостность страны. Со временем эти независимые сферы изысканий, творчества и нравственных обязательств стали все больше сближаться друг с другом, как это когда-то произошло с тремя терминами, предложенными Уваровым. Все они так или иначе подразумевали друг друга, все они действовали в тесной взаимосвязи и с одинаковой силой.
Если задуматься над тем, как зрелому советскому коммунизму удавалось реализовывать в сущности консервативную программу, несмотря на восхваление технического прогресса и интернационального характера марксистской идеологии, в советской России можно обнаружить ту же самую основанную на тройке принципов политику, что и в царской России Николая I. Официальная идеология, Партия и Народ сохраняли целостность этого политического образования. Это была абсолютистская структура, которой миллионы людей из этого самого Народа более или менее верно служили, вдохновляемые замаскированным национализмом, который постепенно становился все более заметным после Великой отечественной войны 1941-1945 годов.
Если после революций 1792 и 1917 годов в течение 20 лет в стране устанавливался абсолютизм — со своим собственным лицом — тогда стоит ли нам удивляться, что после 1991 года произошло то же самое? Вопрос лишь в том, какую именно форму может принять абсолютизм теперь, когда царизм и коммунизм остались далеко в прошлом.
Многие эксперты сходятся во мнении, что это должна быть некая разновидность «евразийства». Когда в октябре 2011 года Путин предложил создать «Евразийский союз… как неотъемлемую часть Большой Европы, объединенной едиными ценностями свободы, демократии и рыночных законов», политологи начали рассматривать поворот России на восток как малопонятный зигзаг экономических и национальных интересов, единственная цель которого — гарантировать, что глобализация будет проходить не только на условиях Запада. Со временем этот шаг стал приобретать более антизападный и идеологический характер, чем его члены, такие как Белоруссия и Казахстан, когда-либо предполагали. Хотя в этой связи прозвучало множество имен различных теоретиков, Путин, по всей видимости, не испытал на себе влияния ни одного из них и сам тоже не был теоретиком. Концепция евразийства – и Евразийского союза в его первоначальном варианте — тоже довольно гибкая. Вероятнее всего, основу этой концепции составляет идея отличия России от того образа Запада, который у нее со временем сформировался. В некотором смысле это можно назвать возвращением в параллельный мир: создание альтернативной версии современного христианского или постхристианского мира, соприкасающегося с Западом, но при этом обособленного.
Концепция евразийства была разработана в 1920-е годы в качестве альтернативы российской действительности консервативными русскими мыслителями, которые были высланы из страны по причинам классового порядка. То, что они были представителями неблагонадежного социального класса, привело к их конфликту с новой марксистско-ленинской диктатурой, однако не разрушило их патриотизм. Они очень сожалели о том, что им пришлось уехать за границу. Единственное, что их вдохновляло, это мысль о том, что большевизм не сможет просуществовать долго. Поэтому в своих фантазиях и мечтах они начали выстраивать альтернативный образ сильной России 20 века – так и появилась концепция евразийства.
Это течение зародилось в Праге в 1921 году, когда Николай Савицкий отреагировал на идеи, выдвинутые князем Николаем Трубецким, который тоже был вынужден эмигрировать. Аристократ Трубецкой, который преподавал русскую литературу в столице Болгарии, Софии, искренне любил русский язык и традиции Русской православной церкви. Савицкий и Трубецкой написали несколько статей, которые затем вошли в сборник, получивший название «Исход к востоку».
Концепция евразийства предполагает, что по своей сути Россия — это не западное государство и что она занимает уникальное геополитическое положение. Но обратите внимание на название сборника Савицкого–Трубецкова — «Исход к востоку». Кажется, своеобразная сила притяжения подталкивает Россию в восточном направлении, прочь от скучного и немощного либерального Запада. География предложенной Евразии примерно совпадала с географией Российской империи до 1914 года, включая в себя Прибалтику на западе и Среднюю Азию на востоке. Основой культурного единства должна была стать вовсе не раса — русская или даже панславянская — а восприятие Евразии как уникального и экономически самодостаточного континента во главе с Россией. С уверенностью, основанной на славной истории Российской империи, Савицкий писал в 1921 году о том, что правоверные мусульмане и правоверные буддисты тоже должны играть важную роль в рамках Евразийского целого (это сразу наводит на мысль о том, какое место государства Средней Азии занимали в Советском союзе). А Трубецкой внес в концепцию евразийства мощный идеологический аргумент против евроцентризма, который, с его точки зрения, был главным врагом.
Одной из самых интересных черт евразийства было антизападничество. Стремление отправить Запад в лице Европы в архивы истории было очень сильным на протяжении всего 19 века, предрешив ощущение упадка, испытываемое Западом в начале 20 столетия. Поэтому, когда оно возродилось в новом обличии в 1920-е годы, русское антизападничество было пропитано «Закатом Европы» Шпенглера. Подобно Шпенглеру, евразийцы рассматривали изменившийся баланс сил в мире. Они предсказали, что именно Россия и Америка, а вовсе не Европа, будут играть ключевую роль в мировом порядке 20 века. Теперь, пережив события 1991 года, мы точно так же можем увидеть возрождающуюся консервативную Россию, отчаянно пытающуюся избежать культурного реваншизма постмодернистского и более не просвещенного Запада. Ограничения прав сексуальных меньшинств и восстановление контроля над СМИ свидетельствуют о том, что путинская Россия старается возродить собственные нормы перед лицом западного декаданса и испытывает гордость за это свое достижение.
Евразийство подразумевало, что Россия должна выработать собственную, незападную концепцию самой себя, которая была бы необходимой предпосылкой ее величия в 20 веке. Она должна была отказаться от «романо-германской этноцентричности» и отвергнуть право Запада говорить от лица всего человечества. Эта концепция, уходящая своими корнями в средневековый образ Москвы как «Третьего Рима», должна была продвигать идею незападной цивилизации, центром которой является Россия.
Антизападное движение евразийства рассматривало марксистский проект интернациональной революции как катастрофу. Трубецкой называл 1917 год моментом саморазрушения России, на которое она пошла, поддавшись тлетворному влиянию Запада, и которое предшествует евразийскому возрождению. По его мнению, склонность России оценивать себя в сравнении с Европой всегда причиняла ей только вред и порождала идею отсталости России. Переосмысление достижений России в рамках евразийства позволит увидеть ее уникальность и силу. Поскольку евразийство должно было изменить баланс сил в мире, по мнению Савицкого, Русская революция стала событием не только русской истории и не только европейской истории, но моментом глобального сдвига. «После Большевистской революции Россия в определенном смысле становится идеологическим средоточием мира», — написал он.
Николай Бердяев, который также был вынужден уехать за границу, писал, что евразийство 1920-х годов было всего лишь постреволюционным движением интеллектуалов, возникшим в среде эмигрантов. К нему присоединились многие эмигранты и изгнанники, однако со временем, по мере роста экстремистских настроений, многие из них покинули это движение. Среди них оказался его основатель, князь Трубецкой, а также его друг, искренний патриот и филолог Роман Якобсон, также оказавшийся в изгнании за границей.
Очевидной проблемой евразийства с самого его зарождения было то, что оно поощряло политический экстремизм. Либералы называли его фашистским движением, тогда как, по словам Бердяева, евразийство лишь подтверждало его предположение о том, что Россия навеки обречена лавировать между Красным (коммунизмом) и Черным (фашизмом). Хотя Бердяев не был консерватором, он предупреждал, что евразийство может переродиться в русский фашизм. На практике это движение сумело продемонстрировать еще одну исконную слабость, даже не успев приблизиться к власти. Парижские левые евразийцы выступали против правых евразийцев из Праги, а молодая советская власть раздувала разногласия между ними. Сторонники политического абсолютизма и философы на протяжении двух столетий совершенно справедливо утверждали, что первое, с чем нужно бороться, это риск того, что страна и ее институты могут в одночасье рухнуть, если русским людям предоставить слишком много свободы. Русские люди неспособны придерживаться центра по собственной воле. Это стало одним из вариантов формулировки идеи Бердяева о Красном и Черном.
Подобно нацизму, евразийство стало продуктом нескольких лет непосредственно после Первой мировой войны, к которой в России добавились революция и гражданская война, а в Германии — поражение, конец империи и ее собственная неудавшаяся попытка провести коммунистическую революцию. О Германии после 1918 года Голо Манн (Golo Mann) писал, что «своим собственным существованием Берлин ставил вопрос о том, как должно жить непослушное общество, оторванное от своего собственного прошлого». Тот же самый вопрос мучил русских патриотов, которые отвергли «красный», марксистско-ленинистский ответ.
Пока всемирно известная Тамара Карсавина танцевала на сцене лондонского театра балета, ее брат Лев, вынужденный покинуть родину и поселиться в Париже — он был одним из 70 несогласных, которых Ленин депортировал на знаменитых «философских пароходах» — стал номинальным главой евразийцев. Будучи религиозным философом, Лев Карсавин сосредоточился на духовном образе России, и после миграции евразийства из Праги в Париж его парижский дом стал штаб-квартирой этого движения. Представители течения, образовавшегося вокруг Карсавина, считали себя выше политики. Они выражали свои взгляды в журнале, финансируемом бывшим английским чиновником Генри Норманом Сполдингом (Henry Norman Spalding) (1877–1953), который между двумя мировыми войнами вместе со своей женой основал Кафедру по изучению восточного христианства, а также Кафедру восточных религий и этики в Оксфордском университете. Само существование Сполдинга напоминает нам о том, что западные обозреватели, наблюдающие за Россией, как и сами русские, тоже могут искренне увлечься идеями величия и авторитаризма.
Основные принципы евразийства были коротко сформулированы Николаем Алексеевым, одним из коллег Карсавина, в 1927 году в журнале «Путь»: «Будущее принадлежит православному правовому государству, которое сумеет сочетать твердую власть (начало диктатуры) с народоправством (начало вольницы) и со служением социальной правде». И в этом определении снова появляется трехсоставное решение, поразительно схожее с той формулировкой, которую за 100 лет до Алексеева предложил Уваров. В ней подчеркивалась легитимность автократического режима, получившего власть от Бога, что позволяет народу следовать идее национального предназначения. Именно этого нам стоит ожидать от России теперь, когда она в третий раз вступила в период восстановления после хаоса за последние два столетия. Вероятно, жителям Запада сложнее всего понять как раз то зерно свободы, которое, кажется, заложено в понятии «народа» — Русского народа, его страны.
Комментируя нынешний российский режим, Дмитрий Тренин, директор Московского центра Карнеги, отметил, что в данном случае речь идет о неоцаризме, в рамках которого «власть индивидуализирована как при монархии, но ее легитимность проистекает не от Бога, как в традиционном царизме, а скорее из согласия большинства управляемых» (цитата взята из статьи Тренина «Drivers of Russia’s Foreign Policy» («Движущие силы внешней политики России»), опубликованной в сборнике Европейского совета по международным отношениям (European Council on Foreign Relations) под редакцией Кадри Лиик (Kadri Liik) в мае 2014 года). Это большинство и есть современный «народ». 80% этого народа не имеют заграничных паспортов, никогда не были за границей и не собираются туда ехать, как утверждает политолог Павел Салин. Они чрезвычайно консервативны.
Нам стоит вспомнить о понятии свободы, оспариваемом западным индивидуализмом все то время, которое он существовал, а именно об Общей воле Руссо. В своем идеализме Гегель во многом опирался на идеи Руссо. Марксизм превратил гегельянство в социалистический прогрессивизм. С точки зрения Исайи Берлина, они были врагами «негативной свободы» — и не в последнюю очередь потому, что они предполагали согласие там, где его почти никто активно не выражал по причине боязни, невежества или апатии. Теперь, когда в России многие имена из прошлого оказались дискредитированными, старый образ положительной свободы, поддерживающей целостность страны, которой в противном случае угрожала бы опасность, снова начинает принимать некую форму евразийства.
Возможно, Берлин недооценил угрозу раскола как главной движущей силы российской политики. Однако он все же сделал шаг в этом направлении в 1960 году, когда в своем эссе «Русское народничество» он объяснил, как Руссо заставил даже либерального Герцена поверить в «естественный социализм крестьянского мира» (в «свободную ассоциацию крестьян», как писал Берлин, «которая периодически перераспределяла сельскохозяйственные земли для обработки»). Вероятно, возникали такие моменты, когда даже Берлин, подобно Герцену, считал русскую исключительность неизбежной.
Давайте еще раз сравним доктрину евразийства с консерватизмом царей и идеологией Советского Союза. В конце 18 и в начале 20 веков России приходилось заново искать себя в результате кризиса порядка и идентичности. В 1833 году, когда Уваров обозначил цели России в лозунге «Православие, самодержавие, народность», угроза Французской революции все еще нависала над русским абсолютизмом. А спустя столетие консерваторы столкнулись с революцией, которая лишила их дома и угрожала разрушить смысл их жизни. Поэтому России необходимо восстановить свою Церковь, вернуть Диктатуру и возродить культ Народа. На самом деле, если цели евразийцев совместить с тем, что советскому правительству удалось создать в России, а именно с режимом Партии, Диктатуры и Народа, может оказаться, что столетие назад антизападная, анти-евроцентричная, нелиберальная Россия вполне могла возникнуть и без внешней оболочки марксизма. Там где людей контролировала Партия, Церковь с таким же успехом могла их вдохновлять и подавлять — или объединять — при поддержке сильного государства.
Этот мнимый образ идеологии — а вовсе не только его привлекательность — стал одной из причин того, что евразийство заняло место марксизма-ленинизма в 21 веке. Оно несло в себе экстремизм, присущий стране, склонной к беззаконию, но одновременно с этим поддерживало и укрепляло принцип самовозвеличивания. Концепция «управляемой демократии», возникшая в эпоху Путина, имеет под собой прочное историческое и философское основание. Политологи глубоко заблуждались, пытаясь разглядеть в постсоветской России признаки перехода к демократии западного образца после распада Советского Союза в 1991 году, когда Россия, подобно Германии 1918 года, превратилась в «непослушное общество, оторванное от своего собственного прошлого». Россия всегда чувствовала себя неуютно со «свободой, равенством и братством», и нынешние российские власти сейчас наблюдают за тем, как их страна восстанавливается после такого же кризиса, который заставил их предшественников отвернуться от Запада сначала в 1833 году, а позже — если говорить о евразийцах — в 1917 году. Однако это ставит Запад перед необходимостью понять чуждую ему идеологию, которая сумела возродиться в бурные 1920-е годы и которая переживает мощный расцвет сейчас.