Двадцатый век не был милостив к царям не только в России. Но монархия кое-где в Европе еще сохранилась, да и государственное устройство Советской России и посоветской РФ напоминает скорее монархическое, чем какое-либо еще.
Даже убитый в прошлом году последний крупный деятель демократического толка — Борис Немцов — в своих мемуарах неожиданно много рассуждает о монархии как о легитимной для РФ форме правления. Немцов пользуется неожиданной для политика такого масштаба аргументацией: монархия в России, видимо, все-таки нужна; но поскольку она как бы и запрещена, то должна присутствовать хотя бы виртуально. Руководитель России, считал Немцов, должен быть хотя бы похож на настоящего царя. По этому признаку Немцов признавал виртуальное царское достоинство за Борисом Ельциным. Трагическим образом, Немцов попал в точку, поскольку своим отречением Ельцин повторил, пусть и не в условиях мировой и гражданской войны, схему поведения последнего настоящего государя и наследника престола — Михаила Александровича, — отрекшихся всего через несколько дней после Николая. Недостаток прежнего, советского еще, государственного устройства Немцов видел в том, что фактическая монархия не была соответствующим образом декорирована.
Несмотря на простой и совсем не политический словарь, а также на отсутствие опыта «практиковать сложность» (Мераб Мамардашвили), молодой российский политик опирался в своих рассуждениях на анализ полезной русской максимы «без царя в голове». Так говорят о человеке, не готовом ни взять на себя ответственность самому, ни разумно исполнять предписания, которые получает от того, кто от такой ответственности как раз не увернулся.
Так вот в стране, среди людей, которые, как современные россияне, живут «без царя в голове», монархия, считал Немцов, как раз очень опасна. Это выражение — «без царя в голове», бывшее в ходу, естественно, еще при царской власти, обладает важным свойством: давая кому-либо такую характеристику, говорящий отстаивает право потребовать документы на авторитетность.
Несколько десятилетий, которые прошли со дня первой публикации словаря Даля в 1863-1866, закрепившего тогдашний многодиалектный узус, до нормативного словаря Ушакова (1935-1940; второе издание 1947-1948), были временем утверждения — сейчас будет ужасно скучное, но неизбежное выражение — коллективного институционального авторитета в области языка.
Авторитет этот стоял на трех китах. Первым китом была академическая наука и единая средняя школа. Вторым китом — контролируемая советским государством книжная и газетно-журнальная продукция, а также кино, телевидение, театр. К каждой редакции и каждому вузу приставлялись спецсотрудники государства — от освобожденных секретарей партийных организаций до кураторов КГБ. Весь этот обширный аппарат мог не быть наделен индивидуальным запоминающимся вмешательством, но он всегда прикрывался идеей абсолютной нормы. Советское государство уверяло всех, что оно занято будущим всего человечества, и просто вынуждено было относиться к русскому языку как к важнейшему своему ресурсу управления сознанием.
Но отвращение к казенному языку и идеологии к концу советской власти накопилось такое, что с закатом совка распространилась массовая неуверенность в русском языке как в ценности, которую стоит защищать. Можно показать это движение на одном-единственном примере — изменении в сознании людей, в речи и на письме представления об авторитетности, об авторитетах. Само это слово — «авторитет» — было, как и многие близкие ему по духу и смыслу, девальвировано казенными речевками («пользуется авторитетом в коллективе»). Но все же понятие авторитетности как опирающейся на человеческие достоинства и профессионализм личной влиятельности в обществе могло бы остаться в силе и в постсоветской России, если бы не одна проблема.
В значение самого слова «авторитет» с конца 1980-х гг. широко вошла уголовная составляющая. Наряду с другими базовыми понятиями уголовной среды (во всех ее регистрах — от пенитенциарной машины до мелких преступных сообществ), таких как «беспредел» или «общак», «авторитет» — относящийся к верхушке преступного мира субъект — оставил авторитеты гражданского общества в иронической тени. Ловкие проходимцы, в том числе, конечно, имевшие высшее образование, перестали относиться к науке и знаниям с почтением и даже трепетом последнего советского поколения руководителей.
Шумные похороны «интеллигенции» как слишком грамотного, а потому особенно вредоносного воплощения совковости и вообще, по Ленину, «говна», похороны, прошедшие в начале 1990-х годов, обесценили в сознании русскоязычного сообщества и всякое гуманитарное знание.
Членораздельная и логически обоснованная речь, если она не опирается на силу оружия или денег, не приводит ни к каким общественным последствиям, не авторитетна. Разоблачат плагиатора-министра, так никто не понимает даже, что никак невозможно тому оставаться на прежнем месте.
Есть и другая сторона медали. Вернее, не так. Сейчас говорят о формате. Есть и другой формат производства речи. Который никакого авторитета не требует. Наоборот, он требует проглатывать любые речи. В том числе публично объявляющие, что еще вчера ты всем врал, зато сегодня, может быть, скажешь правду. Да и то вряд ли. Русский язык был буквально на наших глазах объявлен языком, на котором, говоря языком блатных, можно лажать. Когда вежливо, а когда и не очень.
Когда настоящий царь языка умер или казнен, его место занимает тот, кто, воспользуемся формулой Бориса Немцова, на царя не похож. Ключевым речевым ресурсом публичного дискурса стал инструментарий теневых авторитетов — носителей уголовно-полицейского жаргона, диффузно описывающего реальность как поле низменных страстей. Так, в 1990-х бывшие советские художники слова и сцены задружились с ворами в законе.
В 1851 году Александр Иванович Герцен цитировал в письме из Ниццы французского беллетриста Огюста Ромье, что, мол, Европе грозит «или безвыходный цезаризм, или красный призрак». Герцен возражал, что куда страшнее «цезарский коммунизм».
Мучительное для подданных несходство с царем казалось не очень страшным, ведь и французы в 1789 казнили своего, и мы в 1918 своего Николашку-то кокнули. Дело же не в них, а в отсутствии «царя в голове». Который помнил бы, что предупреждение Герцена сбылось в полной мере в другой стране сто лет спустя.
Но в начале 21 века ни «цезаризма», ни «красного призрака» никто не боится: эти слова не значат ничего для тех, кто «сливает», «берет на понт», «нагибает», подносит к носу «господ» свою такую гордую, такую обиженную портянку дворового цезарька.