В Военном музее бельгийской Бастони прошел организованный Эли Барнави семинар о военном репортаже и том, как он может стать литературным жанром.
Такого мнения придерживался Сартр. И Хемингуэй, который в интервью американской газете РМ в 1941 году называл себя в первую очередь репортером, а не писателем, отмечал, что черпает в своей первой профессии больше, чем в искусстве романа.
Так не просто считали, а жили Исаак Бабель и Василий Гроссман, великие писатели, произведения которых опираются на опыт репортера с первой линии фронта.
В то же время часть меня всегда с недоверием относилась к тому, что делают писатели, когда берут в руки материал под названием воинственная ярость людей.
Это «Чудо войны» Аполлинера.
Это война как феерия, балет, театральное представление, экзальтация которой, по возвращению с фронта, так выводила из себя Жида.
Это восхищенные слова, которые Пруст вкладывает в уста Шарлю, Сен-Лу, а также рассказчика, увидевшего в ночном небе Парижа во время налетов красоту сродни грозе, что врезалась ему в память с детства в Бальбеке.
В «Утренней смене» Монтерлана, «В стальных грозах» Юнгера и «Комедии Шерлеруа» Дрие это дрожь, опьянение и экстаз, как пишет Юнгер, мужчины и воина, когда, наконец, наступает момент великой фаллической карусели рукопашной схватки с врагом.
Это, даже у самых великих, ужасный соблазн придать войне эстетику. Прогулка по варшавскому гетто в «Капуте». Знаменитое «братство» Мальро, которое игнорирует чувство «спасайся, кто может» и «каждый сам за себя», охватывающее простого человека в водовороте боев. Недостижимо высокое небо перед глазами умирающего князя Андрея Болконского в «Войне и мире». В повести «Народ бессмертен» Гроссмана такие несвойственные ему фразы, как «Велик народ, чьи сыновья умирают свято, просто и сурово на необозримых полях сражения»,
Наверное, в военной литературе или даже в одной книге, можно выделить две самостоятельных линии.
Первая подслащивает пилюлю и пытается найти красоту в ситуациях, которые, как прекрасно знает каждый настоящий репортер, выставляют лишь мерзость, низость и животные качества охваченного ужасом человека.
Вторая же наоборот смотрит страху в лицо и стремится его показать. «Орешники Альтенбурга» Мальро, насмехаясь на «женоподобными» интеллектуалами, неизбежно наводят на мысль о самых пламенных страницах «Надежды». А восхитительную «Жизнь и судьбу» Гроссмана, как ранее и «Конармию» Бабеля, обвинили в преступлении против надежды, гуманизма и советского реализма.
Быть может, стоит провести черту между литературой, которая придает смысл войне, и той, что открыто называет ее тем, что она из себя представляет: самое безумное из всех человеческих деяний.
С одной стороны, это забытые уже ныне романы, у которых в прошлом был час их мрачной славы. Эта так называемая траншейная литература, которая задавалась вопросом о таинственной стойкости так мало бунтовавших фронтовиков, в итоге положила начало целой мифологии «земли», ставшей одной из движущих сил фашизма.
С другой стороны, если держаться сцены Первой мировой мы видим эти шедевры ясности ума на фоне стад живых мертвецов, которые, опустив голову, слепо бросаются в горнило. Это, разумеется, «Путешествие на край ночи» Селина, «Огонь» Барбюса, «Деревянные кресты» Доржелеса…
И, может быть, еще одну, настоящую линию раздела, нужно провести и между самими войнами.
Теми, большинством из них, где напрасно искались следы человеческого благородства и величия, и чья история неизменно подчиняется сухой и приземленной транскрипции.
И теми более редкими образчиками, в которых, как и в любых антифашистских войнах, свобода сталкивается с подчинением и уничтожением. В них люди иногда возвышаются над самим собой, проявляют настоящее благородство, бескорыстный героизм. О таких моментах не просто можно, а нужно говорить. И именно так выглядят лучшие страницы «Надежды».
Эти справедливые войны так же бесчеловечны, как и все остальные, однако в них хотя бы существует тонкий мостик к величию, достойному пера писателей и только их.