Люди, которые ругают «Cтрелку» и побелку Собянина, как-то сразу начинают с того, что невыносимо страдают от того, что у них хороший вкус. Собственный вкус сразу и без дальнейших объяснений берется за постоянную, все остальное за переменную. Почему хороший вкус страдающих должен быть предметом веры, какой ангел вкуса отметил их своей печатью, какой благовестил — не сказано. Раз страдаем, значит, хороший, а у тех, кто не страдает, стало быть, дурной. Барышня романтической эпохи была красива лишь в той мере, в какой худа, бледна и печальна, а не то что эта веселая розовощекая уродина.
Но ведь всякий подобным образом может избрать точку отсчета добра и зла в собственном чувстве прекрасного. Я с ходу слышу, чем Вергилиев стих, где слова скручены в тугую смысловую косу строчка за строчкой, совершеннее пенящегося красотами и тоже звучного Овидиева, — причем слышу на родном языке обоих поэтов; Феррара по-прежнему кажется мне городом более прекрасным, чем Майами-Бич; люблю на досуге расслабиться под Лютославского; театр мне подавай исключительно тот, где издеваются над классикой, а не такой, чтоб было жизненно; и, хоть за эталон себя никому не подношу, от происходящего эстетически не страдаю. Не то что пингвин мне так же мил, как гранитный променад, но в обморок не падаю, иду себе дальше обедать. И не очень понимаю, почему со мной по этому поводу этак сразу нужно принимать тональность легкого наклона по направлению к лаптю. Du côté de chez Ivan. Зато шуточки про окопы роют, к войне готовятся и пастбища строят, чтобы оленей гонять, эстетически страдающих утешают, тут со вкусом, вероятно, все в порядке: Эоловы арфы душ звучат под управлением Курентзиса.
Однако предъявляя эстетические и вкусовые претензии к культурным тратам других, будьте готовы, что и к вашим культурным тратам, которые многим кажутся небезупречными (допустим, они не правы), тоже предъявят претензии: зачем мы будем финансировать очередное издевательство над нашим великим Пушкиным, лучше порадуем пальмой детишек, которые не разъезжают в отпуск по Италиям.
В больных детях тогда надо считать не только то, что не нравится, но и то, что мило, не только чужое, но и свое. Нельзя считать в детях только то, что ест твой противник, а собственное питание исключительно в полезных белках, жирах и углеводах. Абсолютизация эстетических категорий и превращение их в этические опасно, во-первых, потому, что это оружие может быть направлено в любую сторону: какое кино нам нужно, доброе и светлое или матерный «Левиафан»? И потому, что именно так происходит релятивизация добра и зла, которые оказываются производными от вкуса, и в хорошие люди записываются просто те, с кем у нас общий вкус.
Двойной ответ
В одном из недавних опросов российское население ответило, что главный признак великой державы — благосостояние народа. Благосостояние, однако, — это не только количество купюр в кошельке, это и то, чего не купишь за деньги. Оно не только твоя собственная жизнь, но и жизнь вокруг. Богач из Каракаса, Йоханнесбурга, Бомбея беднее среднего московского или берлинского обывателя, в частности, потому, что вокруг них нет города и ни за какие свои деньги богач его не получит.
Государство ответило на протесты сложнее, чем многим кажется. Оно пошло двумя путями. Пресекло требование свободы, но начало положительно отвечать на требования комфорта. Наказывало средний класс, переориентировавшись на людей попроще, и репрессировало политических активистов. Однако одновременно с наказанием отличников протеста принялось выполнять запрос его рядовых участников, офисного мещанства, и на новый европейский город, и на более удобное государство: на то, чтобы каждая трансакция, каждое взаимодействие гражданина с государством не были унижением. Хотим, чтобы налоговая была как стойка приема гостей в отеле, ну вот вам электронное правительство, служба одного окна и налоговая если не как отель, то как отделение частного банка.
Постановили политику горожанам не отдавать, но взамен дать более удобное государство и ухоженную среду. Ведь именно ее отсутствие вывело на протесты аполитичных служащих. Словесная антизападная истерика буквально по часам и минутам совпадает с тем, что Москва превращается во внешних формах в город той самой Европы, которую бичуют по телевизору.
Копипейст на местности
То, что делают московские городские власти, более-менее совпадает с тем, что делают сейчас примерно любые городские власти по миру. В центрах европейских городов давно происходят точно те же смены декораций, которые мы либо не застали, потому что просидели за железным занавесом, либо приняли как должное: нормальные страны прихорашиваются, нам не чета.
Уже на наших глазах появилась пешеходная Таймс-сквер, Париж из серого стал бежевым (цвет мещанства), по Афинам стало можно пройти пешком хотя бы вокруг Акрополя (идея связать все античные памятники центра пешеходными улицами исполнена к Олимпиаде-2004), но и сам двухтысячелетний Акрополь — результат урбанистических трансформаций и потери духа старины: чтобы привести его в нынешний вид, пришлось разобрать кварталы турецкой застройки на скале и извлечь храм Ники из-под средневековой башни, которая торчала выше Парфенона, тоже, между прочим, памятник архитектуры.
«Амбициозный проект благоустройства, предпринятый несколько лет назад, полностью изменил лицо столицы Жиронды, — первым делом сообщает на своем языке — смеси иронической инструкции и рекламы — путеводитель по Бордо. — Обновлены фасады, построены променады, автомобильное движение в центре ограничено, и пешеходы постепенно возвращают себе власть над городом». Правый политик Алэн Жюпе, покинувший пост премьер-министра Франции после коррупционного скандала и триумфально избранный горожанами мэром спорит с левым городским советом за право называться автором перемен.
Отрицать происходящее все равно, что протестовать против стиля модерн. Россия 1913 года тоже сочетала модный урбанизм серебряного века с отсталыми институтами и полусвободным государством. А уж как можно протестовать против московского метро — просто любо-дорого.
Одни принимают изменения, идентичные европейским, другие отказываются из гордости: раз не дали нам свободы собраний, печати и шествий, то и этого нам не надо. Отказали в политических правах, так мы теперь и этого брать не станем: нас тротуарами не купишь. По этой логике можно и паспорта не брать, как новые духоборы, особенно новые заграничные с биометрическими данными.
Все это повторяет доурбанистический спор о митбольных. Можно ли увлеченно лепить и продавать фрикадельки и называть их красивым западным именем, прикрывающим горькую правду русской жизни, или до наступления светлого завтра питаться акридами и распаренным в кипятке древесным грибом. Нынешние споры о тротуарах происходят, однако, в тех самых митбольных, развернувшихся до настоящей кулинарной революции (прощайте, наконец, шашлыки и суши), а не на старинный манер на кухнях. Вероятно, споры о чем-то неприлично для нас хорошем и незаслуженном будут вестись на этих самых тротуарах, и так следующий цикл.
Так можно описать нынешнюю ситуацию для тех, кто видит улучшение, но отказывается их признавать, ибо из Назарета хорошего не бывает. Однако проблема в том, что многим происходящее искренне представляется плохим.
Древний мир и мы
То, что происходит, — это, несомненно, переход России из страны третьего мира в страну первого по некоторому количеству параметров.
В древнем мире обычно нет тротуаров; в Индии, например, их до сих пор нет: на то она и гордится своей древней культурой, от которой недалеко ушла. Никому не приходит в голову в Агре или старом Дели спросить, где у вас, собственно, тротуар или другое какое общественное пространство. Там все пространство общественное: по нему ходим, на нем спим, на нем готовим, разложив посреди города костерок, на нем оправляемся, на нем складируем мусор в живописном порядке.
В стране третьего мира, где тротуары есть, они узкие, потому что главные люди — на дороге, им надо проехать с гиканьем и свистом мимо серых изб родины. Зачем фонари, когда есть фары, да и к чему слова, когда на небе звезды?
Страна первого мира — это страна спешившегося города. Спешились и идем, во-первых, потому, что не страшно, личностей у стен или маячащих впереди не боимся, к шагам за спиной не прислушиваемся. Во-вторых, потому, что есть куда пойти. Это страна исполнившихся заветов Достоевского: тут человеку есть куда пойти, человек тут прогуливается, как хозяин, из кафе в магазин (книжные тоже считаются), из магазина в антикафе, по дороге может попасть в музей. Мы привыкли, что в городе это так, но в советском городе так не было, и в постсоветском тоже. И во многих тысячах городов мира это до сих пор не так.
Наконец, страна первого мира — это страна равенства водителя и пешехода с некоторым преимуществом последнего. Первый мир защищает слабых, третий уступает сильному. Человек с деньгами не хозяин в городе, где у автомобиля нет преимущества.
Города первого мира — не обязательно образцы выдающегося вкуса: весной я наблюдал на пруду центрального сквера Бостона жирных катамаранов-лебедей с развевающимся американским флагом в гузке у каждого. Зато это города смягчившихся нравов.
Однако образованный человек смягчать нравы не пускает, хочет зафиксировать дух города. Верните нам десятиполосную магистраль в центре и там же кольцевую автодорогу.
Он абсолютно прав про дух, когда речь идет о старых домах и деревьях, но в остальном Москва, как и любой город, подверглась сотням технологических трансформаций.
Асфальтированная Москва — точно такое же урбанистическое новшество, светофоры окончательно сменили симпатичных регулировщиков на памяти ныне живущих. На каком этапе будем фиксировать дух: на этапе булыжника, бараков 50-х, пунктов сбора стеклотары? Требование фиксации духа в произвольно выбранной точке мало отличимо от желания вернуть молодость и гнилую немытую морковь по ГОСТу из «Овощи-фрукты», открытых до семи, воскресенье выходной.
Счастье за горами
Многие представители российского интеллектуального класса не могут принять централизованную европеизацию Москвы, тот массированный копипейст и плагиат, которым она живет последние несколько лет, среди прочего потому, что всегда были уверены: что-что, но Европу на родную почву принесем мы. В этом наша историческая миссия, уж в этом мы понимаем. И когда вдруг случается, что Европу в ее некоторых важных проявлениях делают без нас, мало того, делают политические противники, мы ее за Европу не признаем. Не обнаруживаем сходства. Это внешнее без внутреннего, форма без содержания. И тех русских европейцев, которые оказались причастны, тоже вычеркиваем из русских европейцев, они теперь тоже азиаты, ханты и манси. Вот если бы то же самое или вообще что угодно делали свои, или вот когда мы были бы на этом месте, тогда это была бы Европа. А так — нет.
Картина мира у нас не настроена на достаток, довольство и смягчение нравов простых людей, на превращение их в буржуа, да еще и при не наших у власти. При не наших они должны страдать. Идти не туда. Бесноваться в патриотическом угаре. А не фланировать туда-сюда, словно в каком Марэ. Марэ должны принести мы, на наших условиях, вместе с нашими взглядами на устройство мира. А без наших взглядов пусть не смеют смягчаться, пусть остаются какими есть, несчастными и заблудшими. Страдать под гнетом власти, которая ни в грош не ставит. А нам от такой власти, которая не любит свой народ, ничего не надо.
Буржуа там, а здесь мы за него, а простой человек не может в обход нас стать буржуа, пусть ждет, пока мы его в это звание произведем. В этом причина разговоров о том, что, пока тут в Москве спускают золотой запас на тротуарный разгул, русский человек от Калининграда до Владивостока мыкает горе.
Улицы эти без проводов, тротуары эти с липами — все ложь и обман. Мы же видели, как бедствует настоящий русский человек за полями, за лесами. На дальнем полустанке. В речном затоне. В глухом урочище. Спит на мхе, прикрывается корой, питается ягодой. По баракам и землянкам. По долинам и по взгорьям. Я такого угла не видал, где бы сеятель наш и хранитель, где бы русский мужик не страдал. Лишь бы не тешился.
Что каждый десятый русский мужик не сеет, не пашет, а трудится, как лилия полевая и птица небесная, в городе Москве и ближнем Подмосковье, и, следовательно, облегчение хотя бы его страданий — законная задача, это не берется во внимание. Как и то, что по провинциям тоже занимаются всякими глупостями: красят фасады, кладут мостки, вводят регламенты по вывескам, портят дух городов.
Жизнь будущего века
Правда состоит в том, что образованному русскому сплошь и рядом комфортнее в неудобном, неуютном мире, городе, стране, среде. Чтобы он чувствовал себя на месте, вокруг не должно быть Германии. Германия или Швейцария должны быть там, на своем месте, чтобы было с чем обреченно сравнивать и о чем безнадежно тосковать. Чем попрекнуть при случае. Вокруг же должен поддерживаться определенный уровень неудобства, разрухи и декаданса. Чтобы многозначительно переживать собственную неустроенность и неуютность на ветру истории, рваться вдаль, обреченно метаться и не мочь взлететь.
Именно потому что вся картина мира держится на вечном отставании и вечной невозможности догнать образец, перенесение этого образца сюда да еще без нашей санкции оказывается таким болезненным.
Нам кажется, что русский образованный человек не может принять государство, оплаченное народными слезами. Однако же принять государство, оплаченное самодовольными народными улыбками на фоне пальм, он не готов в той же и большей степени. Такое народное «щастье» ему противно. Не так счастливым хочет он видеть свой народ, иначе.
Борьба против народного самодовольного мещанства и сопутствующего ему вкуса — давняя интеллектуальная традиция, и не только русская. Борьба с мещанством велась и в XIX веке разночинцами (не Блюхера и не милорда глупого, Белинского и Гоголя с базара понесет), и в Серебряный век с Бальмонтом против Надсона, а потом против самого Бальмонта, и в послереволюционные годы против НЭПа, и сейчас.
Если большинство утверждает себя в коллективной идентичности, то меньшинство — в ее отрицании и создании коллективной идентичности для своих, в нашем случае — трагико-аскетической. Недопустимость мещанского европейского уюта для народа без того, чтобы он разделил высокий вкус и гражданские чувства (Белинского и Гоголя), такая важная черта этого коллективного мировоззрения, что, перейдя ее, допустив комфорт без вкуса и гражданских чувств, свои становятся чужими.
Однако Европа — это мещанство, существовавшее при всех политических режимах. Стремление к уютной среде — такое же ее качество, как стремление к правам и свободам, но развиваются они не синхронно. Венгрия Габсбургов, Хорти, Кадара, Дюрчаня и Орбана примерно одинаково выращивала цветочки в палисадниках, причем хуже всего дело с ними обстояло как раз в самый духовный социалистический период.
Европа — это мещанство. Мещанство, как и следует из самого слова, — это культура городов, так сказать, первичный народный урбанизм. Это культура городского глянца — от обоев в цветок (нарисованный, даже напечатанный) и статуэток на комодах до оград и фонарей с завитушками.
Желание видеть вокруг попроще и поплоше, бродя среди милого сердцу декаданса, ибо неустроенность возвышает душу, совершенно созвучно желанию части современного духовенства видеть Россию бедной, но возвышенной, а, лучше всего, где-нибудь на войне. Это религиозная, она же революционная картина мира, где есть жизнь будущего века, недостижимая на земле без выполнения невыполнимых условий, а светлое будущее все время откладывается на завтра.
Однако же то достоинство, из которого рождается свобода и ее институты, — это не одинокое достоинство гордого интеллектуала, окруженного не доросшей до его вкусов толпой. Институты рождаются из достоинства самой толпы, а оно — среди прочего — из увеличения квадратных метров обочины на пешехода, который не толкается, не протискивается, чертыхаясь, не конкурирует и тут за скудные ресурсы, а идет себе мил человек куда глаза глядят и едущим мимо в санях с бубенцами не завидует, в том числе потому, что ехать им не слаще, чем ему идти.
Именно из человеческого достоинства рождаются институты, а не наоборот: человеку, потерявшему достоинство, можно навязывать идеалы свободы ровно с обратным результатом, как уже не раз пробовали и сейчас местами продолжают.