Я буду гулять. Хорошо отдавая себе отчет в том, что обычно прогуливающихся без дела женщин воспринимают совсем не так, как прогуливающихся мужчин-писателей, я все-таки решилась. В эти четыре недели я буду и гулять тоже. И буду делать это в Москве. На морозе.
В двух парах шерстяных рейтуз под непромокаемыми штанами я выхожу на улицу и держу курс на Кремль. Несмотря на то, что эти улицы, напоминающие скорее большие современные автострады, — совсем не похожи на симпатичную Вальхалльскую улицу в центре Стокгольма или на живописное Окружное шоссе в Исландии, я все равно попадаю в сказочный мир.
Никогда в жизни я не видела столько дорогих новогодних украшений, блеска и гирлянд, фасадов, покрытых золотистыми коврами огоньков, и синих капель, падающих с деревьев. Я иду сквозь тоннели розового света, среди сверкающих золотых шпилей и сказочных замков изо льда, и мне кажется, будто я снова попала в комнату маленькой девочки. Я знаю, что это безвкусно. Но все равно мне кажется, что это красиво.
Так как я целенаправленно гуляю, то сохраняю полный контроль над собой и не забываюсь, как все другие бездельники в этом отравляющем внешнем мире, я чувствую, как в носу начинают расти маленькие сталактиты.
Дуют ледяные ветра. И не только здесь, на улице. Русского посла недавно застрелили на выставке в Стамбуле. Неделей позже случилось несчастье с самолетом с русскими военными и одним из лучших хоров России на борту.
Это он поет из громкоговорителей «Калинку» и «Катюшу». Калинка — это маленькая ягодка. Что значит второе, я не знаю. Я училась хуже всех. Когда я училась в Упсале, была холодная война, и какой-то гений решил, что мы на отделении политологии должны изучать русский язык с обществоведческим уклоном.
Мы не говорили «Привет, меня зовут Лотта, я гуляю, можно мне одно пиво, пожалуйста». Мы учились искать гидроэлектростанции у Каспийского моря.
Время моего ученичества прошло. Но сейчас вновь похолодало. Так холодно, что почти война. Говорят о гибридной войне, о ее пятой фазе.
Когда писатель Аркадий Бабченко говорит в Facebook, что ему не жаль участников хора, вероятно, намеренно убитых, на него изливаются потоки ненависти. Люди хотят видеть его смерть. Хотят вернуть смертную казнь. Его дверь обмазывают фекалиями. Нет, не полиция. Она не нужна. Граждане прекрасно сделают все за нее.
Зачем считать, что ты можешь позволить себе иметь всякие дорогостоящие точки зрения, когда можно сидеть тихо и заниматься собственным домом? Нужно идти четко по делу, смотреть в землю, а на этой земле каждые 200 метров стоит пара полицейских, и у них есть право останавливать кого угодно, чтобы спросить документы.
Зарегистрироваться необходимо, даже если вы приехали просто погулять. Если вы хотите задержаться в стране дольше, чем на семь дней, вам нужно четыре часа потеть в почтовом отделении или — если вы мазохист — пойти в полицию и заполнить 14 бланков, подвергаясь всевозможным оскорблениям. Здесь очень важно знать, кто приехал в страну, где конкретно он будет находиться и как долго.
Это звучит не так уж непривычно. Нужно только пересечь Карелию и въехать в матушку-Швецию, чтобы увидеть аналогичное стремление. Больше контроля. Дайте полиции больше полномочий. Отделяйте зерна от плевел.
Действительно, сколько шагов от демократии до диктатуры? Неудивительно, что у них такой мрачный вид. Даже злой. Или они просто находятся в этом своем знаменитом коконе. Обаяние, которое меня сто раз спасало в жизни, в Москве совершенно бесполезно. Улыбаются лишь душевнобольные, дети или ненормальные туристы. На что мне эта твоя улыбка? Не нарушай мое личное пространство. Улыбаются только знакомым.
Я вспоминаю позапрошлую новогоднюю ночь в Кёльне. Щипать кого-то за попу и вообще контактировать с чьим-то телом можно только с предварительного согласия. Иначе на вас заявят в полицию. В Москве улыбка незнакомому человеку, кажется, преследуется по той же логике. Не напирай. Мы друг друга не знаем. Это мое пространство. Мне потребовалось две недели, чтобы перестать чувствовать себя отвергнутой и начать сердито глазеть в ответ. Непреклонно. Когда надоедает мерзнуть и бросать неприязненные взгляды, я куда-нибудь захожу.
Третьяковская галерея, как и большинство картинных галерей, начинается чередой жестких портретов правящих элит. Но уже попав в XIX век, вы вовлекаетесь в поток: люди на картинах, занятые своими делами, оживают. Вокруг леса, сказки, голод, ниспадающие юбки, вьющиеся ковровые дорожки, мораль и поля битв. Небо над тюрьмой. Слабый признак бунта — два пальца или три? Смерть и иконы.
Четыреста лет русской истории струятся из наушников. И я не помню, когда я в последний раз бывала так тронута. Очарована. В этот яркий момент я решаю, что никогда больше не буду интересоваться современным искусством. Зачем смотреть глупые видео дома в берлинском подвальчике, когда я могу быть здесь — рядом с обнаженным, настоящим человеком в его непрерывной тесной связи с любовью и смертью? На потрясающем модерне я сдаюсь: тщательно выведенные загогулины заставляют меня рассматривать, а не чувствовать. Так что пора вновь натягивать лыжные штаны и шарф. Я смазываю лицо гусиным жиром. Я не хочу, чтобы оно потрескалось. Ведь я собираюсь гулять.
На грязном шоссе, где значительно меньше блеска, находится правозащитная организация «Мемориал». Светлану недавно выгнали из квартиры: она спит на раскладушке у друга. «Я не смогла продлить аренду, потому что работаю в „Мемориале". Все правозащитные организации были классифицированы как иностранные агенты — предатели родины», — говорит она.
«Мемориал» пытается сохранить память о ГУЛАГе и его последствиях. Без денег, в неуютном тесном пространстве разместилась выставка, посвященная тем, кто пережил сталинские времена. Важно представить мировоззрение и преступника, и жертвы, говорит Света. Бесконечно легче делать зло, чем добро. Делать зло — это чаще всего делать так, как все, заискивая перед властью. Добро требует работы мысли. Добро требует мужества.
Кропотливо собранный архив рассказывает истории о невероятной жестокости Сталина. Эта хрупкая пещера сокровищ может сгореть от одной спички. Я прикасаюсь к документам, без которых мировая память превратится в пропасть опасного неведения.
У тюрьмы на Лубянке, напротив главного здания КГБ, правозащитная организация «Мемориал» каждый год 29 октября устанавливает микрофон. В него любой москвич может сказать одно имя. Люди стоят в очереди часами, чтобы сказать одно-единственное имя. Иногда кто-нибудь переходит обратно в конец очереди и стоит еще несколько часов. Имя дедушки должно быть услышано. Его не забыли.
«Мемориал» — это и место встречи. Здесь встречаются и те, кому просто интересно, и критики режима, здесь читают доклады и организовывают образовательные курсы. Мужественные учителя приводят сюда своих учеников.
«Когда убили Немцова, пришли 150 человек», — рассказывает Света. Я не знаю, горда она или расстроена. 150 в городе, где живет больше 12 миллионов.
«Ты не боишься?» — спрашиваю я.
«Боюсь. Но пока никто из нас не арестован», — говорит Света.
Что на это можно ответить? Кто владеет историей, тот владеет будущим. Потихоньку растушевать и забыть Сталина — это и есть сделать Россию great again. Для того, кому интересно, что Путин будет делать со столетним юбилеем революции 1917 года, более ясного ответа и быть не может. Уходя, я говорю Свете, что она всегда может остановиться у меня в Берлине.
По мне видно, что я из свободного мира. Или декадентского, если хотите. Грубые ботинки и идиотская улыбка меня выдают.
Но шпион ли я? Агент, который хочет опорочить все, что видит? Нет, я просто гуляю, я прохожий, любитель набережных и тротуаров. Хотя, конечно, я шведка.
Российское информационное агентство ФАН (Федеральное агентство новостей) стряпает множество интересных новостей о нас. Например, «Швецией управляет очень темнокожая власть» (Алис Ба Кунке — Alice Bah Kunke). Она вместе с упадническими гомосексуалистами решила запретить «Золушку» и «Спящую красавицу» в шведских детских садах, так как посчитала их пропагандой гетеросексуальности.
Кроме того, были запрещены рождественские украшения и сказка «Три поросенка». Чтобы не оскорблять мусульман. А у дверей магазинов сидит «отталкивающая нечисть с пластиковыми стаканчиками в руке». Журналист Владимир Тулин цитирует Бьорна Экстрёма (Björn Ekström), который, как утверждается, принимает участие в деятельности Шведских демократов. «Возможно, потомкам викингов удастся защитить свои традиции и культуру, но уже очевидно, что путь к освобождению от диктатуры извращенцев будет долгим и тяжелым».
Выдуманные шведские академики рассказывают о том, как мы достаем из музеев мушкетоны, чтобы защищаться от русских. Наша истерическая паника активно лайкается в социальных сетях. А если кому-то мало дезинформации, пусть посмотрит телеканал «Звезда», чтобы узнать, что Швеция и США проводят совместные шпионские операции на объектах в западной России.
Мне редко приходится чего-то бояться из-за того, что я шведка. Но тут я посильнее натягиваю шапку на уши, понимая, что свобода от альянсов и хорошее настроение сейчас мне не помогут. Весьма вероятно, что и в своей здешней квартире я не одна. Каждый день перед тем, как выйти на улицу, я разговариваю с микрофонами. А теперь пойду-ка я на улицу и погуляю, восклицаю я. По непонятной причине я это говорю в потолок, как будто они спрятаны там. Вернусь около пяти.
К прослушке у вас формируется особое отношение. Привыкну, пытаюсь я убедить себя, когда, словно разбойник Астрид Линдгрен, испускаю свой первый утренний пук. Если бы у меня вдруг появилось желание на кого-то пописать, то я бы, скажем так, не стала это делать в Москве. И уж точно не в «Ритц-Карлтон». Может, Трамп и необразованный, но он точно не глупый. И если я была Путиным, я бы немного попочивала на лаврах, а давление начала бы оказывать в более выгодный момент. Но довольно тратить энергию и место в газетной колонке на эти параноидальные мысли. Зайду в магазин по дороге домой, говорю я микрофонам перед тем, как закрыть дверь.
В Большом театре идет «Щелкунчик», в Малом — монолог Олега Михайлова о фрекен Бок. Она — тиран, от которого нужно освободить Малыша, и Карлссон возглавляет восстание.
В советских терминах Карлссон — партия, Малыш — пролетариат, а Домомучительница — репрессивная система. В современном толковании используется сестра Домомучительницы, Фрида, которая теряет своего ребенка, потому что его забирают жестокие власти: речь идет о темном времени в шведской истории, о принудительной стерилизации и патернализме. И это не дезинформация. Это театр с потрясающими перспективами. Я бы хотела, чтобы его пригласили на гастроли и укрепили хоть какие-то связи.
Мы курим в машине. Я в компании друзей моих берлинских друзей. Из динамиков звучит русский рок наподобие того, что играют финские монстры, выигравшие «Евровидение» в 2006 году. Снаружи летает мусор, бутылки из-под кока-колы и бумажки от «Твикса». Русские безответственны, говорит моя русская подруга. И завистливы. Они не хотят ни за что отвечать, когда теряют веру в то, что их голос может быть услышан. Они завидуют, когда у них нет ни малейшего шанса получить часть того, что есть у других. Это русская душа, говорит она. Она никогда не была милостивой.
А я размышляю над шведской душой. Избалованная и удобная, наверное. Или как у праздного прохожего — простодушная и дерзкая. Но когда летняя резина скользит по голому льду, больше всего я думаю о том, не пришел ли мой смертный час. Здесь, у березовой рощи по дороге к Ясной Поляне, дому и источнику идей Льва Толстого. Со словами Пушкина вместо последней мысли. «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя, то как зверь она завоет…»
Как может идти снег, когда на дворе —27 градусов? В моих ботинках — десять черных маленьких почерневших пальцев. Буду размораживать их под микрофонами, когда приду домой. Если я вообще вернусь. Я так не мерзла с тех пор, когда мне было семь лет и я думала, что стану ледяной принцессой. Раньше я, честно говоря, не особо жалела немецких солдат под Сталинградом. Или воинов Наполеона. Теперь жалею.
Мои приятели в этой машине работают на военном заводе в Туле. И плачут в церкви. Рождественских украшений здесь немного, и в горле першит от ладана. Обычно мне нравятся монахини, но эта — не особенно приятная. Тем не менее она дает мне цветастый «бабушкин» платок, чтобы я могла в него завернуться. В русской тундре женщины не носят брюк. Затем приходит время рождественского купания. У подножия монастыря есть святой источник. В воду температурой +2 градуса мы будем окунаться, чтобы очиститься — креститься. Мы станем словно солдаты, закаленные, здоровые и крепкие.
Затем мы проедем еще 10 миль и пойдем в баню. Я уже словно ломтик лимона, болтающийся между кусочками льда в стакане джина с тоником. Баня — это небольшая парная с маленьким бассейном, жгучими березовыми вениками, большим деревянным столом и огромным телевизором. Такая если чуть ли не в каждом втором многоквартирном доме, и ее может снять любой желающий, у кого холодная квартира, текущие трубы и неисправная электрическая плита. Она может стать семейным развлечением или местом для вечеринки. Мы вываливаем на стол водку и мармеладные конфеты.
Когда не знаешь языка, приходится переделывать игры. Нюансы исчезают. Мы проходимся по поп-группам и писателям. Сначала веселимся, как подростки. Затем я нечаянно влезаю в другую область и сыплю соль на открытые раны — те, что по-прежнему провоцируют ненависть и раскалывают семьи. Я перечисляю русских президентов. Сталин: палец вверх. Путин: палец вверх. Горбачев: палец вниз, несомненно. С остальными все не так однозначно.
Еще мы обсуждаем, что мои друзья делают на этом оружейном заводе. «Калашников», жестикулирую я в своем купальнике, как настоящая Модести Блэйз. Мушкетоны? Они смеются. Нет, кое-что побольше. И я полагаю, что разыгранная ими шарада означает «ракеты».
Седьмое января — Сочельник. Мы открываем четыре пачки чипсов, банку сардин, колбасу салями, маринованный лук, вожделенный сыр (продуктовое эмбарго, которое ввела Россия в ответ на санкции в связи с кризисом на Украине и аннексией Крыма, превратило сыр в твердую валюту), пару овощных салатов и водку, четыре бутылки водки. Но вот под стол мне, по правде говоря, прогуляться не хочется, поэтому после пяти рюмок я перехожу на красное вино, что немыслимо для русского. С Рождеством, черт возьми!
Когда я еду на поезде обратно из Тулы в Москву, я счастлива. Ни один из злобных кондукторов не может меня напугать или разозлить, когда они, словно группа партизан из фильма про 1940-е годы (хотя палки я, конечно, домыслила) загнали меня на мое место и потребовали паспорт, документы, билеты. А потом еще один раз, для верности.
У меня появились новые друзья, думаю я, когда вновь снимаю одежду в душном купе. Меня приняли. Мы молились и плакали, смеялись и пили, мерзли и пели. И такую щедрость, как у них, я редко встречала. Сегодня вечером я не хочу смывать их влажные поцелуи. Вот так и становишься агентом, думаю я перед тем, как заснуть. Тебя соблазняют.
Пушкин говорил, что иллюзия будоражит сильнее, чем десять тысяч истин. Я прогуливалась мимо его кафе много раз. Однажды я купила там крошечное пирожное. Стоило, как чугунный мост. В другой раз я ела пироги в кафе «Маргарита». В парке рядом с той скамейкой, мимо которой катилась голова в романе Булгакова о Маргарите и Мастере, катаются на коньках. «Лебединое озеро» струится из громкоговорителей, и дыхание вырывается из ртов, словно дым из труб.
На Красной площади водят хороводы. Точно так же, как мы на Мидсоммар (праздник середины лета — прим. пер.) или Рождество. Нет, на самом деле совсем не так, как мы. Мы уверены в себе. Мы говорим: посмотрите, как нам весело. А теперь и папа должен подурачиться, чтобы малыш Пелле увидел, что взрослые мужчины тоже могут превращаться в лягушат (имеется в виду шведский танец-игра про маленьких лягушек — прим. пер.). А они здесь танцуют без всяких масок. Все возрасты. Лица сияют. Добрые. И улыбаются. Они танцуют так, словно на них никто в целом мире не смотрит. У меня в горле комок.