По миру в настоящее время бродит призрак нацизма. Энди Мартин считает, что нынешний цайтгайст в Америке, то есть дух времени, напоминает Париж 1968 года. Его мнение подвергается уточнению: легендарный критик Харольд Блум (Harold Bloom) считает, что ситуация больше напоминает Берлин в 1934 году.
«Вы немного похожи на нациста». Я уже несколько раз слышал подобные слова в разных вариациях. Я бы сказал — в большей мере похож на нордический тип. В большей степени викинг, если вы настаиваете. Когда я был маленьким, отец моего лучшего друга — ирландец, прошедший Вторую мировую войну (настоящий отец, другими словами) — был убежден в том, что у меня должны быть сильные связи с Германией. На генетическом уровне. Потомок какого-нибудь странствующего офицера люфтваффе, окопавшегося, возможно, в районе Ист-Энда. «Ты в прах разбомбил Ромфорд!» — обычно говорил он мне с улыбкой и с некоторым уважением. Понятно, что возражать было бесполезно.
Может быть, имеет смысл объяснить, почему мне очень нравилась книга Филипа Дика «Человек в высоком замке» и книга Лена Дейтона «СС-ВБ» (Len Deighton «SS-GB») еще задолго до того, как на их основе были сняты столь популярные телесериалы. Что было бы, если бы победили нацисты? Мой старый ирландский друг был убежден в том, что я бы смог приспособиться. Отлично бы выглядел в длинном кожаном плаще и в сапогах. Сияющий и благополучный. Материал для пополнения офицерского корпуса. Что касается моих собственных фантазий относительно Второй мировой войны, то я хотел бы подчеркнуть следующее: я представлял себя с таким знанием французского языка, что меня можно было бы парашютировать на территорию оккупированной Франции, за вражескую линию фронта.
Там, выдавая себя за местного жителя, я мог бы взрывать железнодорожные линии, присоединился бы к партизанам и вышибал бы мозги фрицам. Все эти не соответствующие фактам и предвзятые в отношении нацистов произведения являются по сути попыткой представить себе, что было бы во Франции в том случае, если бы вы остались в Париже и не смогли бы, как Хамфри Богарт в кинофильме «Касабланка», сесть на последний поезд перед вступлением нацистов в Париж.
Но я не думаю, что я мог бы хорошо переносить пытки в том случае, если бы меня поймали из-за ошибочного использования сослагательного наклонения в простом прошедшем времени, или из-за неизгладимого английского акцента. Желание и стремление подвергать пыткам пленных всегда казалось мне отличительной чертой нацизма. Вот почему я рекомендую президенту Трампу — и всем остальным людям, которые считают, что пытки «работают» — не фантазии и не вымысел, а хорошо задокументированный отчет о приключениях военного времени подполковника авиации Фореста «Томми» Йео-Томаса (Forest «Tommy» Yeo-Thomas). О них рассказывается в опубликованной в 1952 году книге «Белый кролик» (это один из его псевдонимов) Брюса Маршалла (Bruce Marshall).
В начале войны Томми, французский язык которого был безупречным, работает менеджером в шикарном доме моды в Париже. Он вступает в Королевские ВВС; вооруженный пулеметом Стена и гранатами, он совершает несколько смелых операций для поддержки французского сопротивления, затем его приглашают на Даунинг-стрит 10, где беседу с ним проводит сам Черчилль, а в 1944 году ночью его сбрасывают на парашюте где-то в сельской местности Франции. Однако в результате предательства его задерживают сотрудники гестапо в районе станции метро Пасси (Passy) в Париже.
Его избивают до полусмерти, приковывают с помощью наручников и держат в неудобной позе, раздевают и голым избивают, его подвергают зародившейся тогда пытке с помощью воды (waterboarding), то есть его почти топят в нормальной ванне, а затем оживляют — и так много раз; затем к нему применяют страшную пытку с использованием электрического разряда в район гениталий, но каким-то образом, несмотря на весь этот естественный террор и ужас, ему удается сохранить критически важную информацию и спасти своих товарищей от ареста и последующих пыток.
«Свинья, поддонок, террорист» (Schweinhund, salaud, terroriste) — с такими словами обращался к нему его мучитель в двуязычном гневе. В конечном счете Томми попадает в лагерь Бухенвальд, однако ему, как это ни удивительно, удается бежать, он остается живым, а после окончания войны возвращается в своей салон в Париже. Непобежденным. Я приветствую необычайный стоицизм, твердость и храбрость таких реальных героев как Йео-Томас (по словам Яна Флемминга, он стал одним из прототипов Джеймса Бонда). И, наоборот, те люди, которые применяют пытки водой и всякие другие вещи вполне могут носить нацистские знаки различия, независимо от того дела, которому они служат. Это просто возрожденное гестапо. Я всегда буду на стороне этих ребят в ванной.
Но существует еще одна причина, по которой — даже если бы я опоздал на тот последний поезд из Парижа — я никогда бы не сдался нацизму. Нельзя понять привлекательность нацизма, если не видеть то, что за откровенной волей к власти и садизмом существует еще и нацистская эстетика. Ее воплощением для меня — вероятно, на противоположном от пыток конце культурного спектра — является картина Иво Залигера (Ivo Saliger) 1939 года «Суд Париса» (в настоящее время она находится в Немецком историческом музее). Гитлер, отличный художник, ненавидел «уродливость», то есть, согласно его воззрениям, любое отклонение от чистоты или ее отсутствие. На художественных выставках в 30-е и 40-е годы нацизм был активно представлен и идеализировался, и, кроме того, строго соблюдались четко определенные нормы физиологии. Иво Залигер был тем художником, который раболепно пытался добиться расположения своего фюрера.
Оригинальный сюжет «Суда Париса» уходит своими корнями в греческую мифологию. Парис, красивый парень, получил задание (от Зевса) — он должен был выбрать «самую прекрасную» из трех обнаженных богинь и дать ей в награду «золотое яблоко» (он выбирает Афродиту, которая в ответ заставляет влюбиться в него Елену из Трои, и таким образом начинается разрушение Трои). На картине Залигера мы видим члена организации молодежной организации Гитлерюгенд, который лежит на траве в кожаных коротких штанах и выбирает архетипичную гибкую и тонкую блондинку. Только блондинки подходят. Две женщины с темными волосами отклонены и уже надевают свою одежду. На незначительном расстоянии находится стена. Смысл вот в чем: если ты правильно выглядишь, то ты находишься внутри, а если твои данные не соответствуют имеющимся критериям, то ты останешься снаружи.
В любом случае греки были больше озабочены архетипами мужской красоты. Однажды я был в Афинах в музее с греческим приятелем, и там было большое количество очень статных изображений мужских фигур. Все они были бородатые и мускулистые, они были готовы метнуть диск, копье или еще что-нибудь. Очень мужественные. До предела. Мой греческий приятель, который абсолютно не был похож на выставленные в музее скульптуры, обратил мое внимание на диспропорционально малый размер классических греческих мужских статуй. У моего греческого друга была теория на этот счет. «Похоже, что скульпторы хотели дать всем нам шанс», — сказал он.
Хорошая теория. Я думаю, что такой была и греческая философия. Она начинается с Сократа, который, как известно, был уродлив. Вся его философия состоит в критике той одержимости, с которой греки относились ко всему тому, что выглядит красиво и совершенно. Как греческие гробницы, на самом деле. Или статуи. Реальность, как он успешно доказывал, вообще не является красивой. Если изучить ее с более близкого расстояния, то оказывается, что она представляет собой хаос. Ничто не совершенно. Никто не совершенен. Философия — это сатира на нашу одержимость красотой. Жаль, что он тогда совершил фундаментальную ошибку, заявив о том, что красота, совершенство и истина в конечном итоге будут достигнуты в некоторой возвышенной трансцендентной вечности (хотя я подозреваю, что у него были сомнения на этот счет). Или, как он это неопровержимо формулирует, «Лишь прекрасное (to katon) может быть поистине прекрасным».
Нацизм — это хитроумный перевод обнаженных греческих архетипов с добавлением пыток. В Париже в 1940-е годы, еще даже до его военного поражения, он столкнулся с превосходящими силами экзистенциализма. Их воплощением были Жан-Поль Сартр и Альбер Камю, однако ни один из них не был подвергнут тем испытаниям, которые выпали на долю Томму Йео-Томаса. Тем не менее им сильно не нравилась идея нацизма, под которую нужно было подстраиваться. Сартр, в частности, любил называть себя «безобразным поддонком» (и Симона де Бовуар с ним соглашалась). Его автобиографическая книга «Слова» представляет собой перевернутую сказку, в которой он из кудрявого «ангелочка» превращается в «жабу». Камю был в большей степени Хампфри Богартом французской философии — он объявил себе противником экзистенциализма (все истинные экзистенциалисты обязаны были это делать) и считался, скорее, абсурдистом. Однако для них обоих быть безобразным было о'кей, и они считали, что у человека есть право быть «аутсайдером» (как в повести Камю «Посторонний»).
Сартр и Камю были Ленноном и Маккартни тех дней, и поэтому они были обречены на раскол. Однако и «Бытие и ничто» (Сартр), и «Записки бунтаря» (Камю) могут претендовать на то, чтобы быть гимном, плачем, парадоксом и поэмой восстания. Восстания против чего? Против почти всего, но особенно против нацизма и тоталитарного менталитета, в соответствии с которым все критики обязательно являются «врагами народа».
Социолог Эмиль Дюркгейм (Emile Durkheim) в первые годы XX века утверждал, что главной причиной самоубийства является «аномия», то есть состояние «безнормности», при котором индивид свободно отходит от существующих в обществе норм. Сартр и Камю, каждый по-своему, интерпретируют это и говорят о том, что реальные проблема состоит в нормативности, во введении слишком большого количества правил и критериев. Каждый человек потенциально или реально является аномичным аутсайдером, чувствующим себя одиноким даже в толпе. Мы не должны выглядеть одинаково, говорить одинаково, носить одинаковую одежду или быть «интегрированными». Нам нужно преодолеть наш трайбализм. И не существует вневременного совершенства, к которому мы могли бы обратиться, — все, что мы имеем, это одна жизнь, одна попытка. И, прежде всего, нет ничего страшного в том, чтобы быть неудачником. Все терпят неудачу. Все, в конечном итоге, являются лузерами. Для нацизма, напротив, значение имела прежде всего победа.
Помимо «Человека в высоком замке» и «СС-ВБ» мое внимание сконцентрировано на проходившей вчера вечером панельной дискуссии с участием неоэкзистенциалистов в рамках Литературного фестиваля в Лондонской школе экономики под названием «Экзистенциализм — это легко» (Existentialism is Easy). И merci beaucoup, большое спасибо посольству Франции за организованный после дискуссии ужин. Позиция, настроение, метафизика — все говорит о том, что экзистенциализм не умер. Но одновременно мне показалось, что может существовать и параллельное мероприятие под названием «Нацизм — это легко».
Тоталитарное искушение всегда присутствует. Это перманентный потенциал в человеческом опыте. Он никуда не исчез. Любой человек может свихнуться. Любая нация может свихнуться. Поэтому Камю в конце своей повести «Чума» приводит свою аллегорию по поводу Второй мировой войны: «Ибо он знал,… что микроб чумы никогда не умирает, никогда не исчезают, что он может десятилетиями спать где-нибудь в завитушках мебели или в стопке белья, что он терпеливо ждет своего часа в спальне, в подвале, в чемодане, в носовых платках и в бумагах и что, возможно, придет на горе и в поучение людям такой день, когда чума пробудит крыс и пошлет их околевать на улицы счастливого города».
Именно сейчас над миром бродит призрак нацизма. Недавно я ездил в Йель для того, чтобы побеседовать с 80-летним Харольдом Блумом (автором книги «Шекспир: Изобретение человека» и выходящих вскоре «Шекспировских персонажей»). Я сказал ему, что новый цейтгайст в Америке, новый дух времени, напоминает Париж в 1968 году. «Нет, не напоминает», — ответил он. По части юмора он не уступит и Фальстафу, но тем не менее он сказал: «Больше похоже на Берлин в 1934 году».
Энди Мартин является преподавателем Кембриджского университета.