Регистрация пройдена успешно!
Пожалуйста, перейдите по ссылке из письма, отправленного на

«В России почти никто не борется», — говорит кинорежиссер Сергей Лозница

Материалы ИноСМИ содержат оценки исключительно зарубежных СМИ и не отражают позицию редакции ИноСМИ
Читать inosmi.ru в
В России всегда побеждает тот, кто наглее всех рвется к власти. Неслучайно, что сегодня никто не вспоминает о Февральской революции 1917 года, которая по-настоящему изменила страну. Как освобождение прославляется Октябрьская, после которой все недавно возникшее было уничтожено немногочисленной бандой. Мемуары о том времени свидетельствуют, что иначе и не могло закончиться.

В этом году режиссер Сергей Лозница — уроженец Белоруссии, проживающий в Германии — представил в Каннах свой фильм «Кроткая». Он снят по мотивам творчества Достоевского и повествует о судьбе женщины, которая безуспешно пытается встретиться с мужем, который сидит в тюрьме. На фестиваль в Карловых Варах Лозница привез другую свою ленту — документальный фильм «Аустерлиц», в котором режиссер, казалось бы, безучастно наблюдает за туристами в бывшем концлагере Заксенхаузен.


— Novinky.cz: Ваш фильм «Кроткая» в начале августа будет демонстрироваться в Вашем присутствии в Летней киношколе в Угерске-Градиште. Что он рассказывает об отношениях российского государства и его граждан?


— Сергей Лозница:
Собственно, ничего нового! Прежде всего потому, что в этом смысле на территории бывшей российской империи ничего особенно не меняется со времен Ивана Грозного. И неважно, как мы сейчас называем это государство — тоталитарное или демократическое. Суть остается неизменной. Но я бы говорил не об отношениях государства и граждан, а, скорее, о государстве и его жителях. Чтобы быть гражданином, нужно что-то для этого сделать. Автоматически им не становятся: быть гражданином — привилегия. Сегодня в России очень мало граждан.


— Так какие отношения сегодня в России между государством и его жителями?


— Речь идет о специфическом виде рабства. Официально в России его отменили в 1861 году, но если власть что-то задумает, ее по-прежнему, как и раньше, никто даже не попытается остановить. В России никогда не было гражданского общества, которое должно защищать народ от вмешательства власти. Возможно, оно появилось ненадолго в начале 20 века, но нам всем известно, чем это кончилось. Все это, конечно, связано с постоянной утратой интеллектуальных элит, которые в лучшем случае бегут из России до того, как лишатся жизни. Сейчас не вспомню, кто из французов сказал, что если бы его страну покинули триста интеллектуалов, французы превратились бы в народ идиотов. Русские же сами перебили массу своих интеллектуалов. Поэтому сегодня у Путина нет никакой настоящей оппозиции. Кстати, сам он сейчас нацелился на Российскую академию наук.


Это интересовало меня и в «Кроткой»: какие идеалы мы, восточноевропейцы, носим в душе, если снова и снова они подталкивают нас к этому самоубийству? Достоевский описал их в своих книгах, на мой взгляд, гениально, и он оказался пророком.


— И даже распад СССР не дал шанса выбраться?


— В то время действительно появилось огромное движение людей, которые больше не хотели жить в государстве вроде Советского Союза. Но это движение возникло только потому, что власть его позволила. И, главное, элиты не сумели предложить нового видения демократического государства, некий жизнеспособный проект. Этой альтернативы у нас нет до сих пор. Иногда я встречаюсь с русскими эмигрантами, которые в начале 90-х были свидетелями тех событий, и многие из них мечтают вернуться на родину и фантазируют, что встанут во главе оппозиции против Путина. Но, будучи интеллектуалами, они предлагают только разные утопии без шансов на реализацию.


— То есть Вы не видите для России светлого будущего?


— За светлое будущее надо бороться, а в России почти никто не борется. Для этого нужна идея, социальная фантазия и определенная модель из прошлого, но сейчас всего этого в России нет. В отличие от деструктивного воображения, которым в России обладают все во всех слоях общества — от президента до последнего рабочего. Неслучайно, что сегодня никто не вспоминает о Февральской революции 1917 года, которая по-настоящему изменила страну. Как освобождение прославляется другая, Октябрьская, после которой все новое, недавно возникшее, было уничтожено немногочисленной бандой. Когда читаешь мемуары о том времени, понимаешь, что иначе дело и не могло закончиться. Ведь в России всегда так было: побеждает тот, кто наглее всех рвется к власти.


— В условиях современного кризиса на Западе кажется, что и мы теряем те идеи, которые нас определяют.


— Когда ведешь благополучную жизнь, забываешь, что все окружающие блага — не само собой разумеющееся, что за свою свободу и за все то, за что твои предки отдавали жизнь, ты должен бороться каждый день. Поэтому иногда должны случаться кризисы, чтобы напоминать нам об этом. Сегодня мы видим, как в Соединенных Штатах крепнет сопротивление попыткам ограничить свободу. Студенты, журналисты и даже политики выступают против Трампа. Они борются и знают, за что должны бороться. В России нечто подобное невообразимо.


Проблема западных обществ — в том, что они выстроены на научных основах, то есть на прагматизме, который зачастую плохо сочетается с нравственностью. Поэтому современность так напоминает нам 30-е годы. Чемберлен и Даладье решили пожертвовать территорией Судет, где мы сейчас по стечению обстоятельств находимся, и отдать их Гитлеру из прагматических соображений. Они верили, что это остановит его экспансивную политику, или что им даже удастся повернуть его против Советского Союза. Впоследствии стало понятно, что им стоило предпочесть нравственность. То же самое я советую западным государственным деятелям, например, в том, что касается украинской войны — ведь европейские политики отказываются хотя бы допустить ее существование.


— В «Кроткой» ясно прослеживаются линия тюремных историй, а они неразрывно связаны с русской культурой…


— Речь не только об историях, шутках или сентиментальных песнях — в современный русский язык глубоко врезался тюремный сленг, зародившийся в 50-е годы. На Западе этого не понимают, но тут есть своя логика: при Сталине в Советском Союзе не было такой семьи, у которой никто бы не сидел. И если этим людям везло, и они возвращались из заключения, они несли с собой и тюремный язык, и модели поведения в тюрьме. Со временем и то, и другое распространилось во всем обществе.


— Вы считаете, что это оказывает какое-то влияние на русский менталитет?


— Разумеется, но влияние оказывается в обоих направлениях. Если бы не было русского менталитета, то тюремный сленг так хорошо не закрепился бы. Любой начальник в русской истории хотел завладеть языком. В особенности в 50-е годы язык резко упростился, как и жизнь, что, несомненно, повлияло на русское мышление. Путин и его окружение тоже пытаются закрепить в языке определенные лозунги и фразы. При этом язык продолжает упрощаться — достаточно немного послушать российского президента. Я даже не хочу себе представлять, что бы на это сказали Набоков или Ахматова.


Я помню, что когда жил в России, каждый день следил за собой, чтобы ко мне это не пристало. Я начал использовать некоторые слова только потому, что они были распространены в моем окружении. Мой язык менялся, и из-за этого менялся я сам.


— Речи Трампа тоже не отличаются особенной изощренностью.


— Да, но Трамп в США — не единственный центр власти. И с американцами, которые испытывают острую необходимость в личной собственности, достоинстве и держат дома оружие, всегда будет очень непросто договориться. Американская гражданская война была войной против рабства. Русские же вели гражданскую войну за то, чтобы стать рабами. И в этом — разница.


— На фестивале в Карловых Варах был показан другой Ваш фильм — документальный фильм-наблюдение «Аустерлиц», снятый по мотивам книги В. Г. Зебальда. Что Вас в ней заинтересовало?


— В Зебальде мне нравится то, что он заставляет нас задуматься. Он смотрит вокруг себя и затрагивает разные темы, он открыт всему, что сейчас происходит. В его книгах реальность переплетается с размышлениями. Я точно так же воспринимаю кинематографию и искусство вообще. Для Зебальда характерна и определенная амбивалентность. В конце он приходит к ясным выводам, но до того его аргументы «за» и «против» сливаются. Я хочу, чтобы именно такими были и мои фильмы.


— Эта амбивалентность для Вас важна и в «Кроткой», не так ли?


— Да. В конце «Кроткая» превращается в хоррор, который, однако, весьма вероятно, разворачивается только в фантазии героини. Но все может быть и наоборот, и все, что мы видели до тех пор, было только в ее воображении. Стремясь попасть к своему мужу в тюрьму, она встречается с множеством опасных людей, которые, однако, с ней очень любезны и говорят ей: «Уходите, пожалуйста, мы опасны, и с Вами может что-нибудь случиться». Эта амбивалентность там все время присутствует. Разумеется, с определенной долей извращенности. Потому что произведение Достоевского — пусть в фильме от него почти ничего и не осталось — это извращенный гротеск.


— В фильме «Аустерлиц» на длинных статичных кадрах мы наблюдаем за посетителями бывшего концлагеря Заксенхаузен…


— Мы снимали в семи памятных местах. Но на кадрах из Заксенхаузена лучше всего было видно то, что мы хотели показать — а именно отношение посетителей, которые туда приходят, к рождению и смерти. Потому что — чего уж там скрывать — туристы сегодня приезжают в концентрационные лагеря, прежде всего, из-за своей зачарованности смертью.


Кроме того, Заксенхаузен находится недалеко от Берлина, поэтому турагентства особенно активно за него принялись, и туда приезжает особенно много людей. В Берген-Бельзене такие толпы не увидишь, а Заксенхаузен опять превратился в фабрику, но уже не смерти, как при нацистах, а денег. И в этом заключается ирония. Там наша память продается, как привлекательно упакованный продукт. Я не утверждаю, что это хорошо или плохо. Это просто факт. И меня, как киноантрополога, этот факт заинтересовал.


— Действие «Аустерлица» разворачивается в лагере, где не было систематических убийств евреев. Изменился бы фильм, если бы съемки проводились в Освенциме? Там ведь сегодня тоже полно туристов.


— Я не знаю. Но было бы интересно попробовать поснимать и там. Поведение большинства людей, вероятно, было бы таким же, однако в Освенцим ездит больше евреев, для которых все это, конечно, имеет более глубокий смысл. Что касается состава туристов, то в Заксенхаузене он разнообразнее. Как сказал мне один зритель в Карловых Варах, там одно из немногих мест, где люди, относящиеся к европейской цивилизации, образуют толпу. Хотя при других обстоятельствах ее не получается, ведь нас разделяют национальные и политические различия.


— На что Ваш фильм может спровоцировать зрителей?


— Мне было бы интересно, если бы кто-нибудь решил поглубже исследовать одержимость людей «селфи», когда они массово фотографируются на фоне надписи Arbeit macht frei. Почему они хотят оказаться рядом с этой циничной и лицемерной фразой? Эта надпись тоже стала продуктом, и тот, кто ее придумал (уж не знаю — Геббельс или кто другой), в сущности, победил. Он привлек наше внимание. Сегодня люди хвастают тем, что пришли посмотреть на огромный крематорий, и с восторгом сообщают об этом своим друзьям, семье, соседям. И это тоже извращение!