Самое интересное, что происходит за последние два десятилетия в мировой политической науке, — отход от жесткой дихотомии «демократическое/авторитарное» и от взгляда на демократию и авторитаризм как на два противоположных конца измерительной линейки, максимально удаленные друг от друга.
В прежней картине мира, где демократия и авторитаризм — это рай и ад, не имеющие друг с другом ничего общего, путь перехода от точки «плохо» в точку «хорошо» мыслился неким подобием духовного странствия из «Пути пилигрима», известного под названием «демократический транзит». Прошедший Долиной Слез паломник достигает Сияющего Города и там уже пребывает в блаженстве: совершенное демократическое состояние не предполагает дальнейшего развития, с обретенной высоты можно только упасть, а дальше расти некуда.
Вечный переход
Поскольку режимная классификация представляет собой не только научную задачу, но и прикладной политический инструмент, нужный для различных практических целей — например, для планирования работы международных организаций и финансовых институций, — то ранжирование стран по уровню демократичности и присвоение каждой определенного количества баллов будет и дальше пользоваться популярностью.
Все видели эти рейтинги в прессе: Freedom in the World работы американского НКО Freedom House или Democracy Index британской компании Economist Intelligence Unit публикуются каждый год и дают материал для новостей, кого за истекший год повысили или понизили, премировали за успехи и наказали за нерадивость. Например, можно узнать, что в 2016 году Соединенные Штаты, по расчетам Democracy Index, перешли из категории «полных демократий» в «ущербные демократии» (flawed democracies), и не из-за победы оригинального кандидата на президентских выборах, как можно было бы подумать, а из-за устойчивой тенденции снижения общественного доверия к политическим институтам.
Почему, несмотря на красоту и наглядность цифровых рейтингов, в которых каждой сестре выдаются соответствующие ее статусу серьги, наука все больше и больше усилий тратит на изучение и попытку классификации промежуточных политических форм и на отслеживание трансформационных процессов — непоследовательных, нелинейных и неостановимых? Потому что нельзя не видеть, что и авторитарное, и демократическое свойственно человеческой природе и человеческим сообществам. Как «железный закон олигархий» (склонность малой группы абсорбировать власть в любой организации) действует универсально, так и демократизация — глобальный процесс, драйверами которого являются экономическое развитие, повышение уровня потребления, товарный и информационный обмен и распространение грамотности.
Пока эти факторы не исчезли или не обратились вспять, общее направление развития социумов — демократическое. В зависимости от того, к какой из социальных наук принадлежит исследователь, отношения детерминизма он будет видеть по-разному: становится ли экономический рост драйвером демократизации, или демократизация — экономического роста? Глобальный тренд снижения насилия, проявляющийся и в изменении природы войн, и в загадочном социокультурном явлении, известном как great crime drop (падение уровня всех насильственных преступлений в большинстве стран мира за последние 20 лет), — это следствие хорошей работы демократий, распространения грамотности или контрацепции или запрета на этилированный бензин?
Одновременно социальные науки наблюдают и то, что в политической публицистике именуется авторитарным ренессансом или авторитарным интернационалом, — то есть явный прогресс автократий, их высокую обучаемость и склонность как перенимать друг у друга «лучшие практики» — например, способ контроля над сферой гражданской активности внутри страны путем предотвращения внешних контактов общественных организаций, — так и ставить себе на службу достижения, ценности и фобии Первого мира: культ безопасности, дискриминированность в прошлом как источник привилегий в настоящем и информационную прозрачность.
Одновременно в самих развитых демократиях завелось нечто, условно именуемое популизмом или новыми правыми, что иногда понимается как какая-то парша, занесенная дурными знакомствами с режимами менее демократичными, иногда — как кризис демократии, чьи институты не научились справляться с массовым обществом 2.0, новой тотальностью интернета.
В этом смысле все институты суть переходные, или промежуточные — ни одна политическая форма не может похвастаться неизменностью (если бы в этом было что-то похвальное). Стабильность развитых демократий в их открытости непрерывной трансформации.
При этом определяющая черта институтов — повторяемость, воспроизводимость, деперсонализация — предполагает принцип «люди меняются, нормы остаются». Обратим внимание на этот момент: деперсонализация есть черта рационального управления, «идеальной бюрократии» по Веберу. Автократии ассоциируются с дегуманизацией и суровым порядком, демократии — с цветущим разнообразием человеческого и слишком человеческого, но с точки зрения механизмов принятия решений все обстоит с точностью до наоборот: автократии привязываются к личностям (и чем ниже качество управления, тем сильнее эта привязка), демократии соблюдают нормы (и иные наблюдатели с грустью смотрят, как та или иная неконвенциональная личность бьется в тисках этих норм, а сделать ничего не может, ибо порядок не позволяет).
Экстракт лунного зайца
Сам термин «переходные (или промежуточные) институты», они же институты «транзитные» и «второго выбора», применяется в научной литературе к китайским практикам управления, преимущественно к городскому управлению и хозяйствованию, и подразумевает разного рода формы адаптационного перехода от экономики планирования и административной централизации к рыночной конкуренции и элементам самоуправления, но минуя стадию политической свободы, которой правящая партия позволить себе не может. С точки зрения политологической это не столько собственно институты, сколько именно практики: и dual-track liberalization (рыночная либерализация «двух скоростей»), и частичная бюджетная децентрализация, и ослабление централизованного планирования.
Транзитные институты были в большой моде 15 лет назад, вскоре после того, как Цянь Иньи опубликовал свою книгу о китайском опыте перехода к рынку. Понятие вошло в научный и медийный обиход, а их возможность в России стала активно обсуждаться после доклада Александра Ауазана и цикла статей на тему.
В чем выгода представлять нынешнему российскому руководству любые реформаторские планы под видом китайского опыта — понятно. Для верхних слоев нашей административной пирамиды Китай — воплощенный сценарий мечты «чтоб и Советский Союз не развалить, и потреблять как на Западе».
При этом характерно, что сама китайская модель принятия решений и ротации властвующей элиты, представляющая собой комбинацию из очень своеобразно понятого опыта КПСС, конфуцианских традиций меритократии и регулярных расстрелов, не заимствуется никем и нигде. В наш век взаимообучающихся автократий политическая система Китая остается недуплицируемой и уникальной.
Авторитарные партийные режимы — с правящей партией, выигрывающей любые выборы и служащей инкубатором для выращивания руководящих кадров и лестницей для их продвижения — вполне распространены. Среди других разновидностей авторитаризма они приятно выделяются долголетием, относительно низким уровнем репрессий и склонностью постепенно демократизироваться (характерный пример — Мексика). Даже в условиях Зимбабве наличие достаточно влиятельной правящей партии — партийного элемента в персоналистской автократии Мугабе — позволило обеспечить мирную передачу власти (хотя никакой демократизации пока там не видно, простая смена лидера после такой долгой несменяемости сама по себе значительно оздоровляет).
Однако электоральные автократии склонны к левизне — или популизму — разной степени тяжести: сохранение партийной гегемонии без полного запрета на альтернативные (хотя бы «системно-оппозиционные») партии требует известной апелляции к избирателю. Китайская же модель последнее, что приветствует в гражданах, — это иждивенчество и надежды на государственную поддержку.
Парламент спящий и переходный
Уж если говорить о транзитных институтах — или о переходных практиках — в российских политических условиях, то речь могла бы идти об институте партийности и установлении корреляции между результатами парламентских выборов и составом правительства. Сейчас такой связи нет, что придает как парламентским выборам, так и самой деятельности Федерального собрания довольно умозрительный характер.
Транзитность в таком варианте состояла бы в том, что при действующей машине электорального контроля никакой либерализации не произойдет, а просто больше полномочий получит «Единая Россия», что вряд ли понравится кому-то, кроме «Единой России». Тем не менее обретение власти над составом правительства способствовало бы ее превращению из нынешней очереди к окошку кассы в нечто напоминающее партию — партию институционализированной бюрократии.
Бюрократия, многочисленное и могущественное российское сословие, тоже нуждается в институционализации и публичном представительстве своих интересов. Другое дело, что она не имеет никаких прав на монополию в этом представительстве, но мы же говорим о транзитных институтах, представляющих собой переход от стадии «когда научитесь нырять, тогда и воду нальем в бассейн» к стадии «воду в бассейн налили наполовину, а вы тренируйтесь нырять».
Парламент, который не назначает министров и не распоряжается бюджетом, представляет собой не промежуточный, а спящий институт — другое хорошо изученное политической наукой явление. Спящие институты — это структуры и формы, прописанные в законе, но не функционирующие на практике, поскольку реальная власть и принятие решений происходит в других местах — в институте, который не спит (спецслужба, армия, секретариат лидера), или в рамках нерегламентированных практик (в бане, на спортивных занятиях, на охоте), или посредством комбинации этих двух вариантов.
Когда персонализированная власть — не обязательно власть одного человека, но власть, основанная на неформальных практиках и личных отношениях, — по тем или иным причинам ослабевает, спящие институты имеют свойство просыпаться. Полномочия-то у них есть, только о них до поры до времени никто не вспоминал. Классический пример — Большой фашистский совет, внезапно сместивший Муссолини в 1943 году.
В российской «осенней автократии», стареющем режиме, придерживающемся известной формулы «20% насилия на 80% пропаганды», можно разглядеть тенденцию усиления формальных институтов в противовес неформальным. Под все разговоры о дворе и придворных, об узком круге принимающих решения и картинки с царем на обложке журнала Economist на практике мы видим, как Администрация президента, по крайней мере во внутриполитическом своем отсеке, увядает, Государственная дума активизируется, преемник из бывшего охранника явно не вытанцовывается, старые друзья страдают от публичности судопроизводства и новой информационной прозрачности, и в целом увереннее смотрят в поствыборное будущее те, у кого есть аппаратная должность и полномочия, а не «доступ» и «неформальное влияние».
Можно предположить, что на следующем этапе режимной трансформации эта тенденция продолжится: устойчивее будет положение тех акторов, чьи функции и властные ресурсы закреплены в законе, а на следующем шаге — тех, кто обладает медиаприсутствием, может рассчитывать или хотя бы апеллировать к общественной поддержке и результатам выборов, пусть не особенно равных и конкурентных, но хотя бы отвечающих минимальным требованиям «легальности» (как ее нынче понимает наш политический менеджмент).
Случайность вместо планирования
Сегодня политическая машина находится в низкоресурсном состоянии, живет в режиме экономии калорий и озабочена выживанием, а не экспансией. Этот модус не исключает рандомных агрессивных действий (выглядящих изнутри системы как защитные) и объясняет сохраняющийся — и местами усиливающийся — уровень агрессии риторической. В мире стирающихся границ между словом и делом метод «где отбиться не сможем, там хоть отбрехаемся» тактически выглядит выгодным способом произвести большое впечатление за небольшие деньги, а стратегически приносит такие же убытки, как реальное нападение с негодными средствами (к чему в общем сводится весь сюжет с «российским вмешательством» в разнообразные выборы).
Такое положение вещей делает малореализуемым любой последовательный курс реформ — изоляционистских, либеральных, рыночных или антирыночных. Проблема-2018 — низкая явка и гражданское неучастие — вынудила кандидата-инкумбента тянуть до последней возможности с объявлением о своем выдвижении, потому что в момент этого объявления избиратели потеряют к выборам последний интерес (все же уже решено!), а правящий класс сочтет для себя выборы состоявшимися и будет думать исключительно о следующем политическом цикле.
Это же состояние системы и социума не дает «основному кандидату» возможности выступить с какой бы то ни было связной программой, тем более реформаторской: программа может быть только набором добрых дел, точечно направленных на те проблемные сегменты, которые система в состоянии идентифицировать. Например, регионы обросли долгами, у семей с детьми нет денег, рождаемость снижается с середины 2014 года, дольщики волнуются, стареющее население озабочено здравоохранением. Это будет похоже не на курс изменений, а на дайджест президентских прямых линий последних лет, которые пресс-секретарь президента однажды назвал «лучшей формой соцопроса», — вот как велика неудовлетворенная потребность политической машины в обратной связи!
Из отсутствия у системы сил и энергии на перемены не следует, что они не произойдут. Мы вообще склонны преувеличивать значение двух сильно мифологизированных факторов: политической воли (подразумевается «если бы начальник захотел, он бы ух! Но что-то он все никак не захочет») и готовности элит к реформам.
Политические элиты в силу самого своего положения занимают лучшую социальную позицию из возможных и хотеть изменить существующее положение вещей не могут по определению. Они могут только чувствовать или воображать угрозы своему положению и действовать исходя из осознания этих угроз. Политические акторы не понимают ни смысла, ни последствий своих действий не потому, что они как-то особенно глупы, а потому, что они находятся внутри системы, их кругозор ограничен только ею, а действия всегда определяются повесткой короткого горизонта.
Хуже того: ресурсами и возможностями для построения и претворения в жизнь глобальных планов преобразования реальности располагают даже не авторитарные, а тоталитарные политические режимы. Демократические политики больше озабочены тем, как увернуться от конкурентов и понравиться избирателю в очередном электоральном цикле. Что характерно, ведут человечество по дороге прогресса именно демократии, а громадье тоталитарных планов неизменно сводится исключительно к массовым захоронениям, которые потом откапывают изумленные потомки.
Так что не стоит абсолютизировать долгосрочное планирование, даже и реформаторской направленности. Политолог Дэниэл Тризман в своей недавней работе изучил 201 случай демократизации политических режимов с 1800 по 2015 год, исследуя исторические труды, научные публикации, прессу, мемуары, дневники и сетевые свидетельства — всего 1064 источника. Как выясняется, в 4% случаев демократизация случилась посредством сознательного ограничения государством своих полномочий (то, что мы бы назвали либеральными реформами), в 16-19% случаев — в результате элитного пакта. От 64% до 67% случаев относятся к тому, что ученый называет «демократизацией по ошибке».
Что это за ошибки? Система делала шаги, призванные укрепить власть, но в реальности ее ослабившие: диктаторы недооценивали силу оппозиции, не шли вовремя на компромиссы или на репрессии и в результате теряли власть (13-17% случаев); закручивали гайки с чрезмерным энтузиазмом, и переизбыток репрессий вызывал опрокидывающие режим протесты (12-15%); назначали выборы и референдумы, на которых рассчитывали победить, а потом что-то шло не так (24-29%); начинали военные конфликты, в которых проигрывали, и лишались власти (6-9%). Довольно распространенный сценарий — условная перестройка, когда систему планируется не изменить, а слегка улучшить, но шаг за шагом перемены выходят из-под контроля, и происходит смена власти и политической формации.
Интересно, что демократизация сознательного выбора — более распространенный сценарий для изменений, произошедших до 1927 года. Это понятно: на том уровне социально-экономического развития демократическое политическое устройство еще не было до такой степени универсальным требованием, и реформаторы шли впереди истории. Нынешних же консерваторов, реконструкторов и охранителей история сама толкает в горб в нужном направлении, вне зависимости от их внутренних представлений о смысле и целях своей деятельности.