Я не могу понять, почему русские люди, которые еще недавно ездили на Украину к родственникам, вдруг взяли оружие и поехали воевать в Донбасс добровольцами.
Помню, как я приехала в Москву, села в такси и с какой злобой заговорил об Украине водитель. И я ему ответила — о Донбассе, о Крыме, что думаю. Какая это была ярость! Как он не остановил машину и вообще меня не выбросил, я не знаю.
Я ему сказала на прощанье: «Знаете, я была на Украине, в которую вы пришли, и у людей там нет такой злобы. Да, они вас не любят, не хотят видеть на своей земле. Но вот такой оголтелой злобы нет». Вот он, этот человек без идеи, он нашел себе новую идею — в ненависти.
Советский человек — это человек, полностью подчиненный идее. Его жизнь не имеет ценности, представления о жизни ничтожны, идея выше. Ему предлагают скудный, но предсказуемый паек взамен на свободу. Свобода личная, любая иная не обсуждается. Ее нет. Есть государство, а человека нет. И вот это такой деформированный человек. В каждый дом такого человека можно зайти, и вы услышите плач и страдание. И в украинских деревнях, и в городских домах.
Но самое тяжелое другое. Война, ГУЛаг, революция, распад империи — все эти огромные страдания человеческие не конвертируются у советского человека в свободу. Это самая большая загадка.
Я никогда не забуду, как пришла к одной женщине-танкисту, с трудом ее нашла. В такой профессии женщины — большая редкость. А она меня вопросом встречает: «А вы взяли разрешение на разговор со мной в комитете ветеранов?» Я, помню, ей сказала: «А ваши страдания — это что, не ваша личная собственность? Вы что, коллективная собственность, почему вы с собой так?» Она даже не поняла, о чем я говорю.
Рассказ ее был потрясающий. То есть своей жизни как бы нет. Есть только жизнь вот этого огромного чудовища — государства.
Вы знаете, я хорошо помню 90‑е годы, когда мы бегали по площадям и кричали «Свобода!», и все думали: вот она, за углом. Вот будут такие витрины, как на Западе, — почему‑то свободу связывали с этими витринами. Люди радовались новым холодильникам, кофемолкам, вещам. Это им казалось признаками новой жизни. Они в очередях стояли не за книгами, а за вот этими признаками новой жизни. Мы бегали, кричали, но никто понятия не имел, что такое свобода.
Никто не знал, что свобода — это то, что нарабатывается сотнями лет, как в Германии или Франции. Когда человек каждый день что‑то делает для своей свободы. И что, конечно, для свободы нужны свободные люди, а не мы. Мы вышли из лагеря, в котором сидели 70 с чем‑то лет. Не может раб выйти за ворота лагеря и тут же стать свободным. Что этот человек знает? Только психологию лагеря.
Сейчас очень сложно с родиной, с понятием, что такое Родина. Мои друзья в России говорят: чем больше кричат о родине, тем страшнее, значит, плохи наши дела. Нас хотят опять использовать в каких‑то таких хитрых экономических задачах.
Я сама видела, как духовой оркестр провожал воевать добровольцев. Я спрашиваю: «Куда?» Они говорят: «На Украину». И молодые ребята с попом во главе едут воевать на Украину. Я в ужасе смотрела на все это.
Когда я получила Нобелевскую премию, то первый вопрос, который мне был задан, это вопрос о Крыме. И этот ответ мне дорого стоил. Я сразу стала врагом. Дмитрий Песков, пресс-секретарь Путина, на следующий же день меня вышел опровергать. Тогда я сказала, что произошла оккупация Крыма. А на Донбассе происходит гражданская война, которую развязала Россия. Я тут же стала русофобкой и бандеровкой.
Есть такое хорошее высказывание художника Ильи Кабакова. Он сказал: было советское время, когда мы боролись с монстром-коммунизмом. Это большое чудовище, и мы его победили. Но потом мы оглянулись и увидели, что еще нам надо бороться с крысами. Что вдруг из человека вылезло много такого, о чем наша литература даже не предупредила. И крысы страшнее, чем монстр, поскольку их невозможно проконтролировать. И человек уже не закручен идеей, и власть не имеет над ним такого контроля. Так что, думаю, сегодняшнее время еще страшнее.