Регистрация пройдена успешно!
Пожалуйста, перейдите по ссылке из письма, отправленного на
Литературное путешествие в сердце России

О чем рассказывают русские в стране Толстого, Тургенева, а теперь и Путина?

Материалы ИноСМИ содержат оценки исключительно зарубежных СМИ и не отражают позицию редакции ИноСМИ
Читать inosmi.ru в
В России один рассказ — самый главный, а все, что отклоняется от главного курса, под запретом. Так было при царях и при Ленине, так и сегодня: репортеров бросают за решетку, а иногда просто убивают. И все же рассказы, которые неприятны или не нужны властям, которые повествуют о злоупотреблении властью и об угнетении, о жизни при диктатуре, когда нет надежд на будущее, — они тоже стали обычными.

Окончание. (Читайте начало и продолжение)


Сергей начал рассказывать про своего деда.


«Он был очень сильный», — сказал шофер, кладя кулак на стол. Кулак был огромный.


«А у него кулак был вдвое больше моего. Как-то раз он пошел поить бычка. День стоял жаркий, ветра не было. Бычка беспокоили мухи, и он все время пытался их отогнать». Сергей поднял голову и помотал ею, чтобы показать, как это делал бычок. «И он головой ударил деда. Дед разозлился и стукнул его кулаком. Бычок упал замертво. Один удар. И все».


Он сделал паузу, чтобы рассказ отложился в моем сознании, а потом засмеялся.


«Я верю, что сны реальны».


«Я тоже», — сказал я.


«Точно?»


«Да».


«В таком случае я расскажу вам свой сон. В том сне я прибавил своему деду год жизни. Я ушел от отца и жил с дедом. Я очень любил его. Как-то ночью мне приснилось, что к нам в дом забрались три человека в черных шляпах и черной одежде. Очень таинственные, немного похожие на грузин. Они прошли мимо меня прямо к деду. Они схватили его, но он не стал сопротивляться, а просто пошел с ними. Я ухватился за него, и нас вывели в темноту. Я не мог его спасти, хотя я тоже сильный. Все было безнадежно. Я начал кричать. Тогда один мужчина в черном спросил: «Кто это здесь кричит?» Он заметил меня, и затем сказал: «Сколько ему осталось?» «Один год, — ответил другой человек, — за пару добрых дел». И они исчезли.


Шофер посмотрел на меня.


«Через неделю деда отвезли в реанимацию, он был в коме. Я сказал, что не надо тратить деньги на врачей, что он поправится. Спустя пять дней дед пришел в себя. И прожил еще ровно год».


Потом мы стояли на улице и смотрели на Сергея, который шел по стоянке к своему длинному полуприцепу, весь в лучах солнца. Он обернулся, помахал рукой, забрался в кабину, завел ворчливый двигатель, включил передачу и уехал.


С Россией у меня всегда ассоциировалась та классическая деревня из 19-го века, о которой можно прочесть в русских романах и которую можно увидеть на исторических фотографиях. Я всегда хотел посмотреть на нее в реальной жизни. Кучка деревянных изб, многие некрашеные, деревянные заборы, грядки с овощами, бегающие вокруг куры, тенистая роща неподалеку, лениво текущая река, окруженная бескрайними полями. Много раз во время той поездки я видел в отдалении такие деревни, сначала по пути в тургеневскую усадьбу, а потом вдоль железной дороги, ведущей в Казань. Поэтому в тот день, когда на склоне холма справа от шоссе неожиданно показалась такая деревенька, я свернул на неровную проселочную дорогу, остановил машину и вышел из нее.


Деревня казалась заброшенной, если не считать одинокую пожилую женщину, которая, наклонившись, работала у себя в огороде. Браун поговорила с ней, и оказалась, что в этой деревне есть старушка, которой 102 года.


«А мы можем с ней поговорить?» — спросил я.


Браун задала вопрос женщине, та кивнула и рассказала, куда идти.


Мы подошли к светло-голубому дому, вокруг которого ходила женщина в платке. В руках она держала большую белую курицу, которая пыталась вырваться.


Браун заговорила с ней, и в это время мимо пробежал молодой петушок, похотливо гнавшийся за другой наседкой. Погоня закончилась неподалеку взрывом перьев и любовной сценой.


«Нас зовут в дом», — сказала Браун.


Я переступил через высокий порог и вошел в дом. Запах там стоял слегка кисловатый и затхлый, но внутри было приятно и тепло. Повсюду были ковры — на полу и на стенах. Возникло такое впечатление, что зашел в пещеру.


Я сразу понял, что ничего из мира книг Достоевского я здесь не увижу.


Посреди гостиной стояла очень старая женщина. Когда мы вошли, она медленно повернула голову и посмотрела на нас.


Встретившаяся нам на улице женщина подвела старушку к кровати, стоявшей у стены, усадила ее, потом сняла с головы платок, надела свежий и сунула ее ноги в кожаные тапочки.


Казалось, что она одевает куклу. Но старушка как будто не возражала. Она сидела совершенно неподвижно, положив руки на колени, и смотрела на нас.


На ней было черное платье с розами. Белый платок был большой, он покрывал и голову, и спину. Звали старушку Минизайтуня Ибятуллина.


«Она говорит по-татарски, — сказала Браун. — Я ее не понимаю».


Минизайтуня медленно повернула голову в сторону камеры, когда Аддарио начала ее фотографировать. Ее сын Касым стоял в проеме двери, наблюдал и улыбался. Его жена Альфия достала из комода большую ламинированную фотографию и передала ее старой женщине. Это был снимок солдата, и старушка держала его перед собой.


На фотографии был муж Минизайтуни, погибший в 1943 году на фронте на Украине. Это был очень красивый человек. Я подумал: наверное, ей кажется очень странным смотреть на него спустя 70 лет. Он на снимке такой молодой и красивый, а ей уже 102 года.


Но похоже, ничего такого она не думала. Старушка сидела и гордо держала в руках фотографию мужа.


Наверняка, для ее сына это тоже было несколько странно. Ему 80 лет, то есть, он вдвое старше своего отца на момент его гибели.


Касым прожил в этой деревне всю свою жизнь. При Советском Союзе здесь был колхоз. Он рассказал нам, что работал плотником. Его мать тоже всю жизнь работала.


Старушка сказала что-то тихим голосом, и сын наклонился к ней.


«Она говорит, что теперь уже слишком стара и работать не может, — объяснил Касым. — У нее нет сил для этого».


«А чем она занималась?»


«Работала в колхозе. Доила коров, выполняла другую тяжелую работу».


В комнату вошла Альфия и пригласила нас к столу. Пока мы были в доме, она хлопотала на кухне. На столе стоял поднос с теплым плоским хлебом и несколько видов варенья. Стульев было только два, и все мы рассесться не могли. Жена налила чай, муж положил на стол большой пакет с твердыми конфетами, и когда я потянулся к ним, он взял три штуки и положил их рядом с моей тарелкой.


Из гостиной раздалось мягкое и медленное шарканье ног.


«Бабушка идет!» — сказала Альфия. Спустя несколько секунд в дверях показалась Минизайтуня. Сын проводил ее к другой кровати, она села и стала наблюдать, как мы едим.


Минизайтуня Ибятуллина родилась в 1915 году. Россия тогда была монархией, и страной правил Николай II. Поэтому она застала царизм, революцию, подъем и падение Советского Союза, а теперь и новую Россию.


Альфия положила нам в пакет немного свежего хлеба, Касым сунул туда же конфеты, а потом каждому из нас подарили небольшой платок с вышивкой. Даже у Минизайтуни были для нас подарки: кусок мыла для Браун, шарфы для Аддарио и для меня.


«Все люди, с которыми я росла, уже умерли, — сказала она со своего места на кровати, когда мы поднялись, чтобы уйти. — Никого не осталось».


Я никогда не смотрю человеку прямо в глаза дольше пары секунд. Я не хочу ни во что вторгаться, и наверное, не желаю, чтобы другие вторгались в мой мир. Но когда в тот день я распрощался со всеми и стоял, глядя на нее, а она смотрела на меня, я подумал, что не должен отводить взгляд, что мне следует смотреть ей в глаза. Эти глаза видели мир во времена царей, а после этого еще целый век смотрели на мир.


Мы смотрели друг на друга долго. Сначала она казалась несколько удивленной, как будто не понимала, что я такое задумал, но потом она начала медленно улыбаться. Это была такая чудесная улыбка, что когда мы мгновение спустя вышли из дома, на глаза мне навернулись слезы.

© AP Photo / Alexei VladykinХрам на Крови в Екатеринбурге
Храм на Крови в Екатеринбурге

В последний день нашей поездки в Екатеринбург дорога заняла у нас 15 часов. В конце путешествия, когда мы были посреди густого леса и в часе езды от города, я съехал на боковую дорогу, остановился у реки и закурил, стоя под звездным небом неподалеку от лесопилки, как мне показалось. Аддарио и Браун спали, а я думал о том, что нас ждет утром. Расстрел царя и его семьи в том подвале Екатеринбурга стало событием чрезвычайной важности, своего рода повторением Французской революции. Но для Ленина это было также глубоко личное дело. Наверняка он, бродя в 17-летнем возрасте по Казани, испытывал огромную ненависть к царю, казнившему его брата. Поэтому нетрудно представить, что такая персональная ненависть сделала его еще более непреклонным и жестким. После революции 1917 года, когда он взял на себя обязанности руководителя государства вместо царя, который к тому времени уже был в заключении, он наверняка думал о своем брате и о том, как отомстить за него. И сделать то, что однажды попытался сделать брат: убить царя.


В отдалении посреди деревьев замелькал свет фар. Я проследил за машиной глазами. Она приближалась. Когда ее фары осветили нашу машину и меня, возникла смутная тревога. Я слышал рассказы о грабежах и разбоях в близлежащих селах. Но кто бы это ни был, он проехал мимо нас. Я растоптал окурок, залез в машину и снова выехал на шоссе. Наверное, просто заскучавшие подростки решили покататься, подумал я. 


На следующий день в Екатеринбурге мы проехали мимо большой толпы, собравшейся на площади. Люди несли флаги и кричали. Проезжая, мы все оглянулись.


«Что это за протест?» — спросила Аддарио.


«Сегодня по всей стране демонстрации, — сказала Браун. — В поддержку арестованного лидера оппозиции Алексея Навального. Сегодня у Путина день рождения».

 

«Вот как?» — спросил я, но уже спустя мгновение забыл про демонстрацию, потому что мы подъезжали к Храму на Крови. Он стоит как раз на том месте, где завершилась история легендарного царя. И там происходило нечто такое, что для меня было из разряда легенд. Там шла настоящая православная церковная служба, которая для меня освещена особым светом благодаря всем этим прочитанным мною русским романам, и не в последнюю очередь работам Достоевского. То был жертвенный свет сострадания, ассоциирующийся не только с высокородными и богатыми, но и с униженными и бедными. В книгах Достоевского этот свете описан как нечто нездоровое, какое-то исступленное и выматывающее качество, которое я всегда считал типично русским. Я точно нигде больше не видел ничего подобного.


Мы выбрались из машины и стояли под дождем, глядя на храм.


Я сразу понял, что не смогу проникнуться видениями Достоевского. Храм был построен в традиционном стиле, с многочисленными сверкающими куполами, но был явно новым. Пока я смотрел на него, возникло то же самое странное чувство, которое я когда-то испытал в Старом городе в Варшаве. В годы Второй мировой войны все здания там были разрушены (а многим из них были сотни лет), и на их месте поставили новехонькие копии. Это был какой-то временной трюк: старое не было старым, а новое не было новым. Так где же мы оказались?


Как гласит история, ночью 16 июля 1918 года царскую семью разбудили, и им было сказано, что их повезут в более безопасное место. Они вышли из своих комнат, и их попросили спуститься в подвал. Эти люди понятия не имели, что с ними произойдет дальше, пока не увидели нацеленные на них пистолеты. Составившие расстрельную команду революционеры не были профессионалами и вдобавок некоторые были пьяны. Они стреляли наугад, не прицельно, на пол лилась кровь, подвал заволокло густым дымом. Там наверняка раздавались крики, была полная неразбериха, некоторые члены царской семьи истекали кровью, лежа на полу, но были живы, пока их не добили выстрелами в упор. Затем убийцы вывезли тела из города и попытались сделать лица жертв неузнаваемыми при помощи кислоты, после чего их сбросили в шахту. Спустя несколько дней трупы снова подняли, отвезли в ближайший лес и там закопали.


Дом исчез, подвал исчез, кровь и тела тоже исчезли. Но Романовы не исчезли. Они вернулись в Храм на Крови как символ. Те ужасные и кровавые минуты, а также все то, что они олицетворяли, приобрело теперь форму реликвии, обещавшей прямо противоположное: дальновидность, структуру, гармонию, равновесие.


У входа в церковь стояла скульптура, изображающая всю семью Романовых и изготовленная в том же самом стиле героического реализма, в котором советские художники изображали рабочих 1920-х и 1930-х годов. Внутри храма висели иконы, на которых Николай II был изображен в средневековой манере. Почти во всем в церкви присутствовало временное искажение. Ритуал и повторы во время службы полностью устранили время, связав его под сводами храма с временем божественным, которое вечно, неподвластно жизни и смерти, которое всегда есть и длится бесконечно. Царя и его семью ввели в этот зал, а история, с которой они были связаны, бесследно исчезла. Тем не менее, Ленин существовал в аналогичном пространстве. Забальзамированный, он лежал в мавзолее на Красной площади, его тело было реально и привязано ко времени. Но ничто в его теле не связывало его с тем временем, когда он властвовал. Он тоже был одновременно и во времени, и вне его.


История — это кошмар, от которого я пытаюсь пробудиться, писал Джойс. Нигде эти слова так не соответствуют действительности, как в России.


На следующее утро я сидел в аэропорту Екатеринбурга и ждал свой рейс в Москву, просматривая новости на своем смартфоне. Во всех крупных городах накануне прошли демонстрации против Путина и его правительства. Особо была отмечена демонстрация в Екатеринбурге, которую мы видели по пути в храм, потому что на ней полиция задержала 24 человека.


Моей первой мыслью было: почему я там не присутствовал, ведь это как раз то место, где все происходило. Я должен был пойти и увидеть все, чтобы лучше представить картину современной России.


А потом я подумал: нет.


Рассказы всегда объединяли Россию, но от рассказов, сплачивающих народы других стран, их отличает авторитарный характер самого повествования. Один рассказ самый главный и первостепенный, а все, что отклоняется от него, под запретом. Так было при царях, которые подвергали цензуре книги и газеты; так было и при Ленине. И то же самое существует сегодня: репортеров в России регулярно бросают за решетку, а иногда просто убивают.


И тем не менее альтернативные рассказы, которые неприятны и не нужны властям, которые повествуют о злоупотреблении властью и об угнетении, о жизни при диктатуре, когда нет надежд на будущее — они тоже стали обычными.


Днем ранее зарубежные газеты писали о демонстрациях в России, и эти рассказы подтверждали и усиливали общую повествовательную линию о живущем в тоталитарном государстве угнетенном народе. Но за этой действительностью была другая действительность. Три веселые женщины в поезде, молодая казанская пара Дина и Дамир, готовящиеся стать родителями, водитель Сергей, очень старая женщина в деревне и ухаживающая за ней пожилая пара. Какая история о России может объединить их всех, не принижая при этом уникальность каждого?


Это могли сделать рассказы Тургенева. Их герои не ведут ни к чему, кроме себя самих. Но мир как таковой не может существовать без своего двойника, без того мира, каким мы хотим его видеть. Угнетатель Ленин всю жизнь читал Тургенева, да и Владимир Путин в интервью в 2011 году признался в любви к «Запискам охотника», когда сказал: «Главный герой просто, но очень образно и с большим участием рассказывает о людях, с которыми он встречался во время охоты, об их судьбах. Это, скорее, зарисовки провинциальной России середины XIX века, которые дают пищу для размышлений и заставляют по-новому взглянуть на нашу страну, ее традиции, ментальность народа».


Сидя вечером в гостиничном баре в Москве, я познакомился с 36-летним писателем и журналистом Сергеем Лебедевым, который в последнее время стал активистом гражданского общества. Мне было любопытно узнать как о самом этом человеке, так и о его работах. А еще я был заинтригован биографией его семьи и тем, как он знал историю своей страны. Мне было известно, что Лебедев родился в 1981 году, так что часть детства он провел в Советском Союзе, а молодость — в хаотичные годы после его распада. Я также знал, что сначала он был геологом.


«Я родился в классической советской семье, — сказал он, когда мы сели за стол у окна, выходившего на улицу. — Мои родители были геологами и принадлежали к советской интеллигенции».


Это был невысокий и плотный человек со щетиной на лице. В нем не было ничего неукротимого и несгибаемого, что могло вызвать мысли о звере, который ни за что не выпустит добычу, если вцепится в нее своими зубами. Книги Лебедева — об истории, которая тенью лежит на всем, что он пишет. Такая интенсивность ее присутствия говорит о том, что заложенные в ней конфликты и противоречия до сих пор не разрешены, до сих пор влияют на российское общество — пусть неясно, но вполне осязаемо.


Лебедев рассказал мне, что в его детстве все было организовано так, чтобы скрыть от него некоторые детали прошлого. Например, его прадед был офицером царской армии, но потом перешел на сторону красных. Но согласно семейной версии событий, он всегда носил красноармейскую фуражку со звездой, как будто родился в 1917 году, а до этого ничего не было.


«Для меня это было нормально, — сказал он. — Жить в неполном мире. Жить в мире с множеством дыр. Со всеми этими вопросами, которые ни в коем случае нельзя задавать».


Улицу снаружи освещали лучи заходящего октябрьского солнца. В этот воскресный вечер по городу прогуливалось множество людей. У многих из них такие же истории, как у Лебедева, подумал я. В человеке есть механизм, не дающий ему говорить о плохих воспоминаниях и мешающий ему вспоминать неприятное прошлое. Но тайны формируют специфическую версию действительности, в которой отдельные кусочки должны быть сложены особым образом и прилегать друг к другу так плотно, что если изменить местоположение хотя бы одного из них, рассыпется вся картина. Наше самосознание формируется под влиянием рассказов о нашей собственной истории, об истории нашей семьи, об истории нашего народа или нашей страны. Что происходит, если один из этих формирующих самосознание рассказов не подходит к целому? Внезапно вы становитесь не тем, кем себя считали. И кто же вы тогда?


Я спросил его, какая повествовательная линия действует в России сейчас.


«Это очень странно, — ответил он. — Прежде всего важно понять, что у властей нет единой и цельной идеологии. Они используют самые разные элементы из самых разных областей. Если что-то дает результат, они берут это что-то на вооружение. Им нужна дымовая завеса, скрывающая то обстоятельство, что они — просто кучка клептократов. Возьмем в качестве примера название партии «Единая Россия». Эти слова, «единая Россия», были лозунгом контрреволюционеров, который был выдуман как ответ Ленину и большевикам, хотевшим создать новые республики с самоуправлением. Сегодня власть строит государство, основанное на ностальгии по советским временам, но она без малейших угрызений совести присвоила лозунг оппозиции. И в этом нет ни малейших противоречий».


Лебедев продолжил: «С каждым годом они пытаются принизить значение 1917 года. Они поступают таким образом, потому что в их идеальной версии событий никакой революции не было! Они пытаются создать нерушимую связь между царями и сталинской Россией. Согласно сегодняшней сюжетной линии, зарубежные шпионы и изменники сто лет назад спровоцировали нас на междоусобную войну. И больше такого не должно произойти. Поэтому мы должны держаться вместе, поэтому все мы должны идти за путинским знаменем, поэтому мы должны запретить любую оппозицию, поэтому мы даже должны пожертвовать своими гражданскими правами, ибо такое больше не должно повториться. Примерно так».


Потом мы решили прогуляться в сторону Кремля. Улицы были полны людей, небо было ярко-голубое, а солнечные лучи беспрепятственно падали на город. Они ярко отсвечивали от окон и капотов автомашин, мягче и насыщеннее освещали витрины магазинов, стены, дороги и тротуары, но у них неизменно был некий огненный оттенок.


Лебедев провел меня мимо Большого театра, показывая и объясняя все по пути. У сквера перед величественным фасадом театра в стиле неоклассицизма стояло несколько полицейских автобусов, а рядом с ними находились полицейские с собаками.


«ОМОН, — сказал Лебедев. — Здесь вчера были демонстрации, поэтому они встревожились и хотят, чтобы ничего подобного не произошло».


Толпы народа бродили мимо прилавков с богатым выбором еды и напитков. Люди улыбались и смеялись, настроение было приподнятое, вокруг взрослых сновали детишки, солнце освещало их лица, а сзади на фоне яркого голубого неба возвышались башни Кремля.


«Это праздник урожая, — сказал Лебедев. — Это так похоже на Путина и на его правительство. Они тратят деньги на неполитические мероприятия и на массовые зрелища типа этого. Здесь все про тыквы! Они пытаются изобретать новые традиции, а этот праздник должен показать богатства России».


Мы продолжили прогулку и вышли на площадь Революции, которую при царях называли Воскресенской. «Как вы видите, здесь нет никаких следов революции, — сказал Лебедев. — Ее столетие практически никак не празднуют, и конечно, нет никаких дискуссий о насилии, о жестокостях. Но если вы хотите понять, что происходило в нашей стране в 1920-е и 1930-е годы, вы не можете игнорировать зверства и ужасы пятилетнего периода с 1917 по 1921 годы. Вы не сможете понять, почему люди с такой готовностью убивали друг друга. В России шла своего рода война за память, за то, что надо помнить, а что следует забыть. История сегодня — это сплошные символы, а не идеи о взаимном прощении и примирении».


«Но погодите, сейчас вы увидите», — сказал он, указывая на вход в метро. Мы ступили на длинный и крутой эскалатор, и он повез нас в подземелье, в котором, казалось, остановилось время.


На постаментах вдоль стен стояли огромные героического вида статуи. Там были люди с винтовками и пулеметными лентами — революционеры. Потом пошли статуи простых людей, мужчин и женщин, молодых и старых, крестьян, рыбаков, рабочих. Вся эта завораживающая и изысканная экспозиция заканчивалась образом ребенка, которого поднимают вверх. Это символ будущего.


В этом было так много надежды и веры. Даже знание того, что это пропаганда, уже не имело никакого значения, потому что это было видение жизни, страны, будущего. И здесь не было ничего недостоверного, а было только прекрасное. 


Это тоже была революция, мечта о лучшей жизни для всех. Все искусство тех времен несет в себе такую же энергию, почти безудержный оптимизм, ощущение того, что именно здесь все начинается. Женщины в авангарде вместе с мужчинами, без какого-то подчеркнутого различия по половому признаку. Они там сами по себе и по праву. Художники тогда экспериментировали; то было время Маяковского, Эйзенштейна, Кандинского. А еще это было время убийств, насилия, жестокости, голода, нужды и лишений, в котором постепенно возникла и окостенела система, закрытая для мира, попавшая в западню собственных истин. Эта станция метро была самым красивым местом из всех, какие я видел в России, но эту красоту нельзя было использовать, потому что она была опутана идеями о действительности, в которую уже никто не верил и которую по этой причине нельзя было реализовать на практике.


Но это не было ложью. Статуя царя возле Храма на Крови была ложью, потому что она изменяла прошлое. А эти статуи должны были изменить будущее. То, что это будущее так и не пришло, не превращало подземное зрелище в неправду. Оно просто стало прекрасным, но несбыточным. На свете нет почти ничего прекраснее несбывшейся надежды.