Для начала — немного из личного. Смутно помню исчезновение той страны, в которой родился и прожил до 9 класса. Помню только, что последние годы СССР для меня были годами, когда ярко ощущалось что-то вроде усталости империи.
В этой империи моя этническая группа была привилегированной, до нас не доносились голоса травм латышей и других групп. О депортациях, о Холокосте никто ничего не знал. Только в середине 80-х мои родители узнали о ГУЛАГЕ и тысячах, миллионах жертв Сталина и его окружения. Как одержимые желанием открыть ужасающие засовы и тайники, они, и я вместе с ними, скупали и проглатывали романы и воспоминания о жертвах сталинизма. Но это были наши жертвы и наши преступления.
Это был период, короткий и ныне полностью исчезнувший в путинской России, когда ужасающая правда была желанна миллионами. Это был путь обратно, путь к узнаванию самих себя после привычной и почти незаметной лжи 70-х и начала 80-х. В школе о лжи мы не подозревали, только иногда произносил кто-то слово «лесные братья» — школьники ничего в этом не понимали, учителя тоже, и часто мы воспринимали это слово как нечто романтическое, непонятное и таинственное — может они были современными робингудами или благородными рыцарями жившими в лесах — мы ведь тогда других героев чем те, которыми восторгались дети 19 века не знали. Только поножовщина возле моей школы, о которой шептались учителя, была окрашена в тона «латышей» — ведь один из драчунов был именно латышом, о которых мы мало что знали, только то, что фамилии у них трудно произносятся и учатся они всегда или почти всегда отдельно от нас, тех, кого называли русскими, хотя среди нас были украинцы, евреи, забывшие иврит, белорусы.
О путче в августе 1991 года я узнал в очень прозаических обстоятельствах — стоя в очереди в пункт приема стеклотары, в обществе самых проницательных политологов всех времен — алкоголиков, сдающих свою тару для поддержания остроты аналитической мысли. Я, ожидая своей очереди для сдачи зеленоватых бутылок из-под «Одуванчика» для карманных денег, слышал сравнения с судьбой Хрущева, но ничего не понял и не мог дождаться, когда отделаюсь от тяжелой ноши. Придя домой, я вдоволь мог насладиться балетным искусством Большого театра. Приключенческие фильмы для юношества в те дни все же отменили…Приключения и сжатые мгновения ускорившейся истории вышли на улицы городов.
ГКЧП стал ускорителем и символической точкой в длительном распаде страны, которая для меня до сих пор ассоциируется с ложью, лицемерием и двойной моралью даже на уровне стенгазет и внеклассной работы, политинформации и сувениров детей «моряков». На стенах висели выгоревшие лозунги о величии советского народа, об успехах и продвижении по направлению к светлому будущему, а блат и коррупция стали фоном для бытовых разговоров и пустых магазинных полок. Дружба народов, вместе с совестью и честью нашей эпохи ткала ложь, которой мало кто верил, но все повторяли в нужное время и в нужном месте. Кухонные разговоры были единственным противоядием. Там, в неуютных маленьких квартирах, привыкали к параллельному существованию. Один текст — для отчетов, другой — для узкого круга друзей. Научились эти миры не смешивать и не разбавлять.
Когда Ленин исчез из пространства, его огромное и зияющее пустотой место не занял никто. От этого ощущение свободы разлилось потоками в разных направлениях. Все бурлило чем-то новым и общество превратилось в следопытов — история хлестала из открывшихся ран и тайных желаний, политических фантазий, до тех пор бывших под запретом. Националисты, монархисты разных народностей, эзотерика и политические визии всех мастей — все кругом было воспоминанием придуманного и теперь обретенного. В мою новую школу проникли биографии царской семьи, расстрелянной большевиками, ранее неизвестная литература и истории того, о чем вообще никто и никогда не говорил — о пакте Молотова и Риббентропа, о расстрелах евреев здесь же в Риге и ее окрестностях и о высылках, о ночных арестах латышей, о ненависти репрессированных, понятной и принятой мной теперь, но пугающей моих родителей тогда, в начале совсем нового времени.
На фоне этого водопада политических откровений, когда каждый день создавал архив и историю чего-то забытого, того, что многие вокруг называли восстановленной Латвией, возвращением старой Латвии, которая теперь должна была быстро стать новой, я, как мне казалось, стал европейцем. Что это для меня означало? Прежде всего, Латвия должна была стать такой страной, как те государства, которые открылись для меня с 1991 года — ведь так хотелось стать «Европой», прилавки и витрины которой буквально завораживали. Этого мы достигли быстро, и теперь можем даже страдать от чувства нерешительности, стоя перед десятками видов йогуртов и рядами вин из всех регионов, где виноград вообще способен расти.
Нет больше параллельной экономики первобытного обмена услугами в позднесоциалистическую эпоху. Появилась другая версия параллельности — рэкет и коррупция бедных еще и неуверенных в себе политиков.
Но была еще одна надежда — я могу думать, желать и достигать того, чего желаю, сам и мне не нужны новые идеологии и их правильные версии реальности. Я мог быть свободен от плакатов, лозунгов и принуждения притворяться. Я мог стать тем, кем желал стать. А теперь последует фраза, которая многим придется не по нраву. В восстановленной Латвии я достиг того, чего желал. Я профессор и мы, мои студенты и я все еще свободны. Но пространство свободы начинает тускнеть и это меня беспокоит — слишком много исторических параллелей.
Пустота не исчезает, она заполняется процессами последних пяти лет, которые начинают играть с моим поколением злую шутку — мы, те, кто приближается к отметке сорок, уже где-то многое из того, что так увлекает политиков в Латвии сейчас, уже видели, а если и не видели, ибо были малы, то слышали и как-то сохранили в детской памяти, памяти настойчивой и правдивой, ибо сохраненной в лоскутных ярких отрывках: разговорах родителей и их гостей, шептании учителей и мемуарах диссидентов, которыми зачитывались. Мы, сегодняшние, отягощенные ипотеками и мелкими страхами, вряд ли способны на незаметный подвиг — сказать «Нет!» или поднять голос против нарастающего.
Что же набухает и растет, пока мы зачарованно ожидаем новой модели чего-то еще более металлически-плоского?
Меня не покидает гнетущее впечатление того, что ГКЧП не стало невозвратным, оно просто притихло, спряталось, поменяло маски, слегка ослабло, но смогло выжить — как постсоветский Волдеморт. Тайно и тихо, в тени общества наслаждения, набирается оно сил, пьет наши страхи и равнодушие и тем поддерживает себя. Первый индикатор этого в сегодняшней Латвии — нарастающая нетерпимость к инакомыслию, причем вне этничности инакомыслящего. Просто кому-то надоело то, что русский и даже латыш (ясное дело — предатель из среды народа) все еще может и хочет думать отлично от другого русского и латыша. Самым нетерпеливым 16 лет назад был Путин и быстро стал нетерпимым — там ведь только пару букв поменять местами, а последствий… Вот и цензура цветет и аресты стали в России вновь бытом и никого не ужасают — жить ведь надо (см. серию репортажей ВВС «Russia: crushing dissent», с 4 августа 2016). И новые жены новых фейсбуковских декабристов появились… Затем терпение потеряли венгры, за ними и поляки…
Вместо того, чтобы стать основой нового общества постсоветского периода, инакомыслие давится смесью религиозного консерватизма и пост-нео-коммунистической нетерпимости. Нетерпимость нарастает не только в анонимной дыре интернетных комментариев, но она звучит все чаще из того же самого здания, где когда-то многие рискнули и провозгласили восстановление независимой и демократической республики в 1990. Независимой и демократической — ничего не вычеркивать! А перед этим стояли в Балтийском пути и думали о возвращении в Европу, а не только о красно-бело-красном флаге и гимне, который был запрещен в советский период и за строчки из которого можно было поплатиться.
Песня, текст, фраза, статья, фильм или публикация в Фейсбуке снова могут стать причиной того, чтобы заявить о подозрительности автора. На смену научному коммунизму пришел национальный романтизм середины 19 века. Бывшие носители партийной правильной линии частично переменили одежды, скроив их по последней моде — воротники и фасоны с примесью партийной номенклатуры. Запах политического нафталина никогда не выветривается окончательно. Он может даже усилиться, в безветренную погоду нарастающего застоя политической мысли. Именно эта атмосфера возвращается в современное, все еще динамичное, но хронически бедное общество новой демократии.
Для усиления интриги и для отвлечения внимания зрителей на сцене появляется лояльность. Эта дама прячется за густой вуалью и неизвестно на кого падет ее суровый и осуждающий взгляд. Ведь только сама лояльность и те, кто ее содержит, во всей ее беспочвенности и абстрактности, может знать кто лоялен, а кто нет. Таким образом под подозрением могут находиться все и сразу. Это все уже когда-то было и от этих расплывшихся проскрипционных списков в поздний, особенно маразматический, брежневизм пострадали так много латышских интеллектуалов и представителей творческого мира советской Латвии. Неужели четверть века спустя мы снова вернемся к тому, против чего боролись немногие и оставим то, чего так ждали многие — свободу? Этот персонаж тоже очень многолик на сцене мировой истории, так многолик, что и северные корейцы могут, если очень постараются, возомнить себя свободными в самой свободной стране — вопрос в силе самообмана.
Но к чему обман, если можно и должно сохранить связь с реальной свободой, той, которую хотели отнять у нас всех 25 лет назад те три августовских дня, превратившиеся в три «славных» дня свободы, которым даже бурные французские революционеры могли бы довольно закивать головой?!
Моя тревога связана не с демагогией политиков правого толка (у нас, увы, все правые, никаких симптомов левизны) и не с непрекращающимся использованием дивного изобретения 19 столетия — разобщающего, подозрительного и глухого к разнообразию и инакости национализма.
Меня пугает нарастающее желание забыть свободу. Забыть о ней ради удовольствия не думать. Это приятное и возбуждающее ощущение вечного праздника и затянувшейся рекламной паузы с призами и бонусами в форме политического маскарада. Трамп, угроза мыслительному процессу во всем мире, есть ни что иное, как жутковато-яркий, кричащий и очень привлекательный цветок зла — зла отказа от процесса мышления. Запах дурманит, цвет манит, мысли растекаются и уходят. Остается лишь правильно нажать на кнопку или поставить крестик…
Когда критическое многообразие мысли затмится страхом перед Другим, страхом перед свободой и правом Другого на его свободную и равноправную инакость, отпадут неудобные вопросы и появятся удобные ответы. И что тогда? Тогда не произойдет ничего необратимого, скажут оптимисты. Просто возникнут новые диссиденты, будут новые несанкционированные митинги, дигитальный самиздат и прочее. Именно в этом вопросе у меня больше всего пессимизма — для сохранения свободы в демократической Латвии должно быть яркое, резкое, пусть даже болезненное ощущение уменьшающейся свободы, должна быть быстрая и громкая реакция, рефлекс. Но кто заметит эту шагреневую кожу в шуме предвыборной демонологии? Кто различит надпись на стене, если внимание всех приковано к названию ресторана кириллицей, которая то нелегальна, а то вдруг имеет право быть? Да, и министры, которые права человека и женщин (тоже все-таки люди!) обзывают «давлением из Европы», как злые колдуны, завораживают нас ложью о Европе только для геев, иммигрантов и мусульман. Они ведь знают, что это ложь и ложь ядовитая, но вливают нам в коллективные уши литры белладонны, пока мы спим каждый в своем чахнущем садике.
Главный риск для меня — нарастающий отказ от идеи Европы. В покрытии Балтийского пути 1989 года оказалось много малозаметных, но ощутимых дыр и мы их сделали сами, ибо воровали у самих себя асфальт, обманывали укладчиков и сами не верим более в то, что путь в Европу является единственной гарантией охранения того, о чем когда-то мечтал Народный фронт и многие его члены — независимой и демократической республики. Кстати, в независимости от национальности, ибо Народный фронт был поистине народным в его этническом многообразии. Вот это и была настоящая res publica или общее достояние согласно Цицерону, который болезненно переживал немощь умирающей римской республики. Надеюсь, что нас ждет, должна дождаться новая фаза демократизации, продолжение 4 мая, включающее, многоголосное и полное культуры несогласия. В этом и есть шанс преодоления советского.