Это вам пока не апокалипсис. Который, вроде, в языке присутствует. Объясняя слово камингаут, говорят, что оно восходит к английскому слову или даже целому выражению — «выход из шкафа, где ты прятался от взрослых». Примерно таков смысл и апокалипсиса. Пока люди, уже присягнувшие Христу, читали сочинения попроще, один такой взял и накатал камингаут — полное признание того, что с этим миром стрясется, если читатели предыдущих глав станут на рельсы данной доктрины.
У мусульман картина, предложенная камингаутом главного вероучителя, дает не менее суровую картину последствий для всех губителей и мучителей бедного человека. «И зарытая живьем будет спрошена, за какой грех она была зарыта». Блажен, кто верует, тепло ему на свете.
Вообще, наказание человечеству за пороки авторы апокалипсисов сочиняли с размахом, с оттяжкой. Никакой пощады. Никакой политической корректности. Как мечтается в самых мстительных снах, так оно и предлагается читателю.
Надо сказать, что мотив у автора апокалипсиса и у осуществляющего процедуру камингаута — общий: по контрасту с тягостным моментом откровения, с ужасом, который человек может испытать от одной мысли об аде, следующий за откровением рай искупает все душевные затраты на страх момента.
Так и тот, у кого случился камингаут, после него, говорят, живет намного вольготнее, чем прежде.
Давайте попробуем испытать это на собственной шкуре. Поскольку моя гендерная идентичность и так называемая ориентация пока не менялась, то полноценного камингаута может не получиться. Ну — какой уж есть. Мой камингаут будет не гендерный, а эйджистский, или сопряженный с возрастом. Как пелось в известной песенке,
«И было мне тогда еще совсем не много лет,
Но дел уже наделал я немало…»
Как-то, лет десять назад, стоя в буфетной очереди первого гуманитарного корпуса МГУ, услышал громокипящий девичий шепот: «Он же на сорок лет старше. И все-таки не Гете!» Сразу стало ясно, о чем идет речь. А я вспомнил вот что. В самом начале 1970-х годов, студентом-младшекурсником, сидел я в поликлинике возле физиотерапевтического кабинета в ожидании процедуры, которая называлась УВЧ. Прописывали это прогревание охотно — при всяком удобном случае — от растяжения до насморка. Эффект был, кажется, нулевой. Но черные плашки и загадочная эбонитовая палочка производили магическое впечатление. Ходить туда надо было часто. И вот в один из таких визитов я оказался рядом с удивительной старухой. Помада на ее губах была яркой и заползала за поверхность губ, как у клоуна. На ней были крупные бусы. Запах духов и еще чего-то заполнял коридор. Это был не тяжелый запах, неумолимо сопровождающий старость, а что-то другое, для чего я безотчетно искал названия. Мне не было еще и двадцати, возраст старушенции я определить не мог, но ее взгляд и голос легко отменили разницу в возрасте. Она заинтересовалась моим чтением — греческой грамматикой, спрашивала, какие стихи мне нравятся, зачем я учу греческий, если надо так мучиться над грамматикой. Когда на второй день мы в предбаннике остались одни, она попросила прочитать единственное, кажется, греческое стихотворение, которое мы тогда успели выучить наизусть — Ἡ γῆ μέλαινα πίνει Анакреонта. А на третий, наверное, день наших встреч, я услышал «Лиляюрьна!» и только тут понял, что моя старуха — Лиля Брик. Вот почему она и не представилась, подумал я: была уверена, что я сразу понял, кто она такая.
Сказать, что я был обольщен и соблазнен, значит, конечно, ничего не сказать. Цирцея и Омфала! Пусть наши свидания ограничивались предбанником к физиотерапевтическому кабинету, где мы должны были минут двадцать сидеть после эбонитовых прогреваний, да еще однажды я помог ей спуститься по лестнице, потому что хворал и не смог зайти за нею муж, Василий Абгарович Катанян. Его я помнил по лекции о Маяковском для десятиклассников на Моховой и никакой неловкости по отношению к нему не испытывал. А вот о Маяковском мы с Лилей Юрьевной никогда не говорили: В.В. был моим настоящим соперником («Его, а не мужа Марьи Иванны…!»). Да и читал подруге по физиотерапии Анакреонта, тоже не хрена собачьего. Ни с кем, кроме нее, я тогда не делился своими страхами. Однажды меня страшно испугал незнакомец в кепке-аэродром, позвонивший в дверь и вручивший сверток — сюрприз для отца. Написанное об этом стихотворение я и прочитал Лилеюрьне. Вот оно:
Двух убитых фазанов
мне привез человек с гор.
Дробь сожгла петуха
и его дорогую жену.
В смятых перьях тела уложили,
и вся их кровь
даже сверток газетный
насквозь промочить не смогла.
Не презирайте меня, но и не спорьте: в глазах Лили Брик, в больших глазах несчастной женщины, были слезы. Да, ей пришлось выслушивать это на старости лет. После всего!
Но я тогда, к счастью для самолюбия идиота, читающего свои вирши возлюбленной Маяковского, неправильно истолковал эти алмазные слезы.
Жизнь потекла своим чередом. УВЧ мне прописывать перестали. Прекратились и наши встречи с Лилей Брик в поликлинике на улице Черняховского. Новость о ее самоубийстве в 1978 году я услышал как в тумане. Этот туман рассеялся тридцать лет спустя, когда я прочитал ее страшную переписку с сестрой — Эльзой Триоле, полностью опубликованную только по-французски в Париже, а по-русски — с цензурными сокращениями — в Москве. Ну конечно, я тысячу раз с тех пор читал и слышал о ней, о Цирцее, о Сирене, о чекистской Медее и Клитемнестре. Но ведь все это было не со мной, а с другими. А со мной была — Навсикая и Омфала!
В словарях «камингаут» определяется как «выход из шкафа, куда ты спрятался от взрослых». Выход оттуда не неизбежен. Возможно, не неизбежен и коллективный апокалипсис, когда и «зарытая живьем сможет рассказать, за какой грех она была зарыта». Можно спросить, а кому же ты мстишь своим нелепым камингаутом? Так будущему же — неопределенному, тому, которое неизбежно настанет без меня.