Потомки репрессированных калмыков, рожденные через десятки лет после смерти Сталина, остаются продуктом его политики
28 декабря в каждой калмыцкой семье зажигают лампадки в память о жертвах депортации. В конце 1943 года советские власти сослали в Сибирь более 90 тысяч калмыков — в основном женщин, стариков и детей. Свыше 14 тысяч человек умерли по дороге и в первую зиму. В 1944-м с фронта было отозвано около 15 тысяч военнослужащих, большинство из них ждал Широклаг.
Ссылка продлилась 13 лет. За эти годы общая численность калмыков сократилась наполовину. Родившиеся в Сибири почти не говорили на родном языке, стали забываться традиции. Но не менее травматичным оказалось обвинение в массовом коллаборационизме.
Навязанное государством чувство коллективной вины сказывается на самосознании калмыцкого общества до сих пор. Эти неочевидные последствия сталинских репрессий остаются без внимания. Меж тем, загнанная в подсознание психологическая травма сегодня во многом определяет отношения «гражданин-государство».
Моя самая ранняя «дискуссия» о роли калмыков в Великой Отечественной войне закончилась дракой. Это было до перестройки, где-то в 1984-85 годах. Мне было лет 12. И я впервые услышал о своем народе: предатели.
Потасовка случилась недалеко от сельского мемориального комплекса — вечного огня и стены с высеченными именами земляков-героев. Отношения выясняли два члена пионерской дружины имени Тамары Хахлыновой — партизанки-калмычки, героически погибшей в окрестностях нашего совхоза.
Примерно тогда же я узнал от сверстников, что в одном из калмыцких поселков, куда я приезжал к родственникам на каникулы, живет несколько бывших «немецких полицаев». Много позже выяснилось, что это были сплетни. Дети так называли нелюдимых стариков.
Советская пропаганда работала методом кнута и пряника. С одной стороны — мемориализация героев-калмыков, с другой — внушение коллективной вины через публичные судебные процессы над бывшими участниками Калмыцкого кавалерийского корпуса (ККК): семь в 1960-1970-х годах, еще один в 1983-м.
Практически все обвиняемые судились за то же деяние повторно. Одного — удалось заманить в СССР из Бельгии. Во время процесса 1968 года республиканская газета опубликовала открытое письмо жительницы Калмыкии, в котором она отреклась от отца и потребовала для него «самый справедливый приговор — высшую меру наказания».
На фоне резонансных судов участились массовые драки между калмыцкой и русской молодежью. Крупицы информации просачивались в детское сознание. Наверняка не только у меня случались стычки из-за «спорных эпизодов истории».
Ничего еще толком не зная ни о созданном немцами на оккупированной территории Калмыцком кавалерийском корпусе, ни о депортации моего народа, я с малых лет усвоил две априорные истины: «мы — не предатели» и «Сибирь — вторая родина моих родителей».
Я уже был наслышан об этом таинственном, заснеженном крае. Но об ужасах ссылки старшее поколение в то время молчало. Помню только один рассказ, не связанный с детскими воспоминаниями родителей. Младшего брата бабушки — фронтовика с медалью «За отвагу», — кто-то в Сибири назвал предателем и тот со всей силы надел на голову обидчику глиняный горшок, который потом пришлось разбивать молотком, иначе снять не удавалось. Меня эта история лишь смешила, потому что напоминала сцену из кинокомедии.
Дед и бабушка по отцу не дожили до времен гласности. Только взрослым я узнал, что дед, Саранг Бюрчиев, был направлен в Широклаг с Карельского фронта в 1944 и осужден 5 июня 1945 года. Призвался он на Финскую войну в 1940, был писарем в штабе.
Я отчетливо помню, как мой отец, школьный историк, уговаривал деда рассказать старшеклассникам о буднях войны, просил его развеять кинематографические мифы. Дед согласился очень неохотно. Тогда казалось — скромность. И отец наверняка думал так же. Теперь я понимаю, как ему трудно было ворошить прошлое.
Выпив, дед иногда оплакивал своих братьев и сестер, умерших во время голода 1920-1930-х годов. Они рано осиротели. Из двенадцати детей выжили двое — дед и его младшая сестра. Голод тоже был табуированной темой в советское время. Но все-таки временами эта боль прорывалась. В отличие от воспоминаний о Широклаге и первых годах депортации.
Дед прибыл в Сибирь в 1946, когда калмыки уже пережили самую страшную для себя первую зиму и потихоньку адаптировались к жизни на чужбине. В Тюмени он отыскал свою сестру — единственного на тот момент родного человека. Там же встретил мою бабушку Цаган Босхаеву.
Крайние справа — Бюрчиев Саранг и Бюрчиева Цаган. Скорее всего, это 1946 год, когда они только встретились. Все остальные на снимке — семья Годжуровых, у которых дедушка автора жил первое время. В Калмыкии она была артисткой. В день высылки выступала на гастролях — редкая по тем временам возможность подработать. Дома остались двое сыновей (муж погиб на фронте). Операция «Улусы» проводилась стремительно, многие не успевали даже толком собрать вещи.
Мать и сыновья попали в разные эшелоны. А поскольку калмыков разбросали по всей Сибири, пункты назначения у этих эшелонов тоже были разные. Один из мальчиков умер, второй попал в детдом. В поисках сына моя бабушка добралась до Тюмени. В 1947 году в этом городе родился мой дядя, в 1949 — отец. И у них уже был старший брат, волей судьбы ставший точкой сборки новой семьи.
Голод, лесоповал, «людоеды»
Говорят, у прорыва в публичном обсуждении сибирской темы есть конкретная дата — 27 декабря 1988 года. Это день премьеры в Элисте фильма о депортированной семье «Гадание на бараньей лопатке». После просмотра люди стали выходить на сцену и рассказывать свои истории.
В моей же семье на протяжении всех 90-х о депортации говорили по-прежнему скудно. Наиболее полное представление о тех событиях я получил, уже работая журналистом.
В середине 2000-х в республиканской газете мне поручили вести рубрику «Сибирский альбом», подразумевавшую короткие комментарии к фотографиям ссыльных. Было много светлых воспоминаний. Но в мою память врезалось другое: как в первую зиму матерям приходилось выбирать, кого из детей перестать кормить, чтобы дать шанс выжить остальным; как некоторые семьи спасались благодаря тому, что им позволяли сварить мясо павшей скотины; как беспомощно погибали на лесоповалах молодые степнячки — потому что не знали языка и не понимали команд; как сибиряки наконец убедились, что к ним привезли не «людоедов», а обычных людей — и вопреки запретам стали делиться со «спецпереселенцами» едой и одеждой.
В те же годы мне попался журнал со стихотворением Виславы Шимборской «Отсутствие». И я до сих пор помню холодок по спине, когда дошел до последней строчки: «Девочки, встаньте сюда — / велел бы фотограф, — / кто пониже — вперед, кто повыше — сзади. / Когда махну, улыбнитесь. / Только еще раз посчитайтесь — / все ли тут? / Да, пан фотограф, все».
Помните, с чего там все начинается? «Еще бы немного, / и моя мать могла выйти / за пана Збигнева Б. из Воли Здунской, / а появись у них дочка — ею была бы не я <…> Возможно, обе даже бы оказались / в одной школе и в одном классе…» Далее в том же духе, пока не появляется фотограф. И тут происходит вспышка.
Если бы не депортация, мой дед по материнской линии Эрдни Мучиряев не женился бы на уральской девушке Земфире Козловой. Не появилась бы на свет моя мама, а значит, и я.
Бухтальская начальная школа Велижанского района Тюменской области, 18 мая 1957 года. Последние дни отца и дяди автора в этой школе, летом они вернутся на родину. Провидение еще могло свести в Калмыкии Саранга Бюрчиева с Цаган Босхаевой. Но деда-Мучиряева к женитьбе на Урале вела сама история. Я на минуту представил, что было бы, если бы не умерли от голода десять братьев и сестер деда-Бюрчиева. Родственные связи в Калмыкии — до сих пор ценный ресурс. Стал бы тогда мой отец педагогом, а я — журналистом?
Пусть все это истории в сослагательном наклонении. Но, когда события еще свежи в семейной памяти, буквально видишь этот «безжалостно развивающийся узор», траектории, которые привели к твоему физическому появлению и социальному становлению.
Одна из линий моей судьбы связана с теми, кто пытался выжить меж двух смертей, другая — с теми, кто был обречен государством на унижения и голодную смерть. Сотрешь любую из них — и контур моего Я будет неполным.
Травма и гражданское самосознание
Доктор исторических наук Эльза-Баир Гучинова, изучающая антропологические аспекты последствий депортации, считает, что новое поколение уже переработало коллективную травму. В качестве примера она ссылается на сочинения элистинских лицеистов, написанные с 1993-го по 2002 год и собранные в книге «Память в наследство»: «По этим работам видно, как со временем школьники переходят от конкретного описания биографий к совершенно безличному эссе на правовую тему».
Но какой след оставила пережитая травма? Отразилась ли она на гражданском самосознании народа?
Самое обидное, что калмыки, как говорит Гучинова, «утерлись» незаконными публичными процессами над членами ККК. Государству все же удалось вменить нам коллективную вину.
Тема «корпусников» до сих пор в калмыцком обществе воспринимается как постыдная, даже в среде ученых и творческой интеллигенции — тех, кто, по идее, должен формировать дискурс о депортации.
Лица трагедии. Памятник Эрнста Неизвестного, посвящен депортации калмыцкого народа, в городе Элиста. Фото: Максим Эдвардс. От себя добавлю — теперь еще и небезопасная. В 2014 году Уголовный кодекс пополнила статья «Реабилитация нацизма», предусматривающая ответственность за распространение «заведомо ложных сведений о деятельности СССР в годы Второй мировой войны». Размытая формулировка позволяет применять статью практически произвольно.
Депортация, по словам моей собеседницы, остается для калмыков деликатной, семейной трагедией. Эта интимность ее обособляет. Не только избавляет от пошлости «официальных» речей, но и выводит за рамки гражданско-правового восприятия: 28 декабря к памятнику «Исход и возвращение» приходят тысячи — 30 октября, в День памяти жертв политических репрессий, у камня из Широклага в центре Элисты собирается максимум десяток общественных активистов.
Но отношение к депортации не объясняется одним лишь внушенным чувством коллективной вины. Эльза-Баир Гучинова все больше склоняется к тому, что не последнюю роль здесь играет религиозный фактор. «Когда в 1942 году из Калифорнии интернировали американских граждан японского происхождения, они вели себя практически так же, как калмыки. Так же дисциплинированно собирали вещи и покидали дома, так же молчали долгие годы, пока в 1988-м правительство США не признало свою неправоту и выплатило компенсации».
«И в Сибири, и в Средней Азии калмыки старались интегрироваться. Как и интернированные японцы, доказывали свою невиновность сверхусердием, сверхтрудолюбием. В то время как чеченцы и ингуши, по сведениям американского историка Микаэлы Поль, „всячески противились обстоятельствам“: отказывались от участия в выборах 1946 года, избегали работы на государство. Моя респондентка Лидия Берденова чуть не пострадала от чеченцев-грабителей — ей вернули отобранные вещи, когда узнали, что она депортированная, — рассказывает Гучинова.
— Но, кстати, во многом благодаря непримиримости чеченцев народы вернулись на родину. Когда после смерти Сталина начались послабления режима, калмыцкие интеллигенты принялись писать письма — маршалам Семену Буденному, Климу Ворошилову. Чеченцы же стали сотнями собираться и сидеть на вокзалах. И таким образом буквально продавили решение правительства. Между прочим, и в середине 1990-х калмыцкие депутаты потребовали компенсацию за депортацию только после того, как узнали, что Чечня давно уже получает такие выплаты».
Любые разговоры об особом менталитете того или иного народа Гучинова считает чистой воды расизмом. Религиозный фактор — это не только буддийский принцип непротивления злу насилием. В 1920-1930-х годах наиболее влиятельные священники-буддисты были расстреляны, остальных монахов либо отправили в лагеря, либо заставили отказаться от своей деятельности (американцы тоже в первую очередь арестовали учителей и священников японского происхождения). Все храмы в степи — основные центры просвещения и социальной координации — были разрушены.
В горах же мусульманские религиозные лидеры оставались носителями власти-знания и там продолжали действовать законы традиционного общества. К тому же кавказцев, в отличие от калмыков, выселяли компактно, что позволило им выстраивать иную стратегию выживания.
С вождем в голове
Ушедший недавно из жизни выдающийся скульптор Эрнст Неизвестный, чей мемориальный комплекс «Исход и возвращение» стал одним из главных символов нашей республики, в двух словах выразил суть не столько трагедии депортации, сколько всей истории приволжских калмыков.
Мы теряли и восстанавливали государственность не однажды. Для пришлого кочевого народа, не имевшего союзников, кроме России, исход был единственно возможной реакцией на идеологический конфликт с центральной властью. У тех же, кто оставался, «протестующая мысль не шла дальше мечты о возвращении к старине и восстановлении прежнего строя и уклада калмыцкой жизни», как отмечал калмыковед Николай Пальмов, чьим именем назван Национальный музей республики.
«Мечтает о прошлом» и большинство нынешних лидеров общественного мнения. Более перспективных способов диалога, по-видимому, нащупать не удается. Открытую оппозиционность, особенно в отношении Кремля, жители республики воспринимают настороженно. Тем более что при необходимости власти не стесняются манипулировать массами, взывая к подсознательным чувствам.
Владимир Путин во время рабочей поездки в Республику Калмыкия, 2005 г. © Сергей Гунеев / РИА Новости. Некоторые права защищены.
Когда в 2004 году несколько тысяч калмыцких оппозиционеров вышли на центральную площадь Элисты, требуя отставки главы республики Кирсана Илюмжинова, местные газеты наперебой цитировали прокурора Сергея Хлопушина (сейчас он возглавляет прокуратуру Вологодской области): «калмыки могут вновь оказаться в той же ситуации, что и в 43-м году», «они могут добиться упразднения республики».
По приказу Хлопушина был совершен первый в истории современной России силовой разгон мирной акции протеста. В Элисту вошли подразделения ОМОН и внутренних войск из соседних регионов. Под их дубинки попали даже старики и женщины, один человек погиб.
Ни угрозы устроить новый 1943, ни зверства приезжих силовиков не вызвали всеобщего гнева. И хотя Хлопушину все же пришлось поменять место работы, это не помешало правоохранительным органам выдавить из республики почти всех лидеров оппозиции, так и не получивших достаточной поддержки в народе.
В Калмыкии предпочитают не привлекать к себе внимания федералов. Редкие конфликты с соседями-астраханцами из-за образовавшихся после депортации спорных территорий быстро сходят на нет и о них потом долго никто не вспоминает. Пригородный район для ингушей, из-за которого в 1992 году произошли вооруженные столкновения с осетинами — вопрос куда более принципиальный. То же касается проблемы воссоздания чеченского Ауховского района на территории Дагестана.
Во многом эта принципиальность связана с плотностью населения и дефицитом земель. Но и история на Кавказе развивалась по совершенно другому сценарию.
Горцы долгие годы воевали с Российской империей (1817-1864). Они открыто гордятся героями сопротивления царскому режиму, а после развала СССР — и «неуловимыми мстителями», бросавшими вызов советским властям. Через легенды об абреках тема депортаций народов встраивается в общий контекст колонизации и антиколониальной борьбы. И требование исполнить закон о реабилитации рассматривается как шаг к восстановлению исторической справедливости в более широком смысле.
Правда, в сверхцентрализованном государстве обе стратегии — и калмыцкая, и кавказская — оказываются бесплодными. Смирившаяся с положением дел Калмыкия в очередной раз теряет своих наиболее образованных представителей, которые покидают республику из-за безработицы и отсутствия перспектив. А присущую кавказцам социальную активность существенно ограничивают правоохранительные органы и пропаганда, создающие по проверенным лекалам образ общества, склонного к терроризму и экстремизму.
В некогда мятежной Чечне принцип коллективной ответственности и вовсе практикуется демонстративно. По требованию Рамзана Кадырова силовики сжигают дома родственников боевиков, родители публично отрекаются от своих сыновей.
В республике де-факто запрещено отмечать День памяти и скорби 23 февраля, поскольку он совпадает с общероссийским праздником День защитника Отечества. За такого рода «проступок» можно угодить в тюрьму, как это случилось в 2014 году с Русланом Кутаевым — организатором научно-практической конференции, посвященной депортации чеченцев и ингушей.
Удивительно, но калмыцкие пользователи соцсетей время от времени ставят в пример Кадырова, критикуя руководителей своей республики. Да и футболки с изображением Сталина на улицах Элисты уже не вызывают неприятия у горожан. Оппозиционеры и государственники сходятся в том, что Калмыкии необходим сильный лидер.
В этих чаяниях слышен не только вялый протест. В том числе и так проговаривает себя депортационная травма. Внутреннее табу на недовольство политикой «партии и правительства» сублимируется в претензии к марионеточным региональным властям и миф о вожде, способном вернуть нации достоинство.
Это бегство от свободы в условиях дезориентации: когда пиетет перед верховной властью парадоксальным образом сосуществует с иррациональной надеждой на возвращение богатырей эпоса «Джангар», которые вернут республике реальный суверенитет и защитят его от любых поползновений правителей из Москвы.