Когда работаешь в России, настоящее испытание — это понять, что именно русские говорят. И, главное, по мере того как все лучше и лучше овладеваешь русским языком, легче не становится. Когда я не так хорошо говорила по-русски, я пропускала многие вещи мимо ушей, и это на самом деле очень сильно упрощало жизнь.
Сейчас же я постоянно слышу просто безудержный поток разнообразных деталей, которые люди упоминают просто потому, что они любят поговорить. Типично русская черта — начать рассуждать о чем-то и не закончить, просто бросить несколько фраз, а затем сменить тему. Иногда это превращает процесс интервьюирования в непрерывную борьбу. Раз за разом приходится возвращать человека, дающего интервью, обратно к изначальному предмету беседы.
Дело осложняется тем, что иногда эти походя брошенные рассуждения содержат нечто интересное и неожиданное, чего ты раньше не знал. И тогда нужно быстро в них вцепиться.
Особенно часто половинчатыми предложениями разговаривают пожилые русские, непрестанно оставляя что-то недоговоренным. Если я чему-то и научилась в России, так это тому, что как журналист должна добиваться от человека, чтобы он рассказывал сам — своими словами, а не какими-то клише. Лишь когда человек вынужден описывать что-то очень конкретно и безжалостно прямо, получается хоть немного понять, что он в действительности пережил.
А еще можно внезапно выйти на обсуждение очень глубоких и важных вещей в самой неожиданной обстановке. Поэтому тут всегда нужно быть очень внимательным.
Когда я недавно вернулась из поездки в Сирию, я пыталась дать названия всем картинам и образам, которые были живы в моей памяти. Тощий двенадцатилетний мальчик в пригороде Хомса, чей взгляд был совсем как у взрослого. Разбомбленные кварталы в Алеппо. Женщина, отделившаяся от очереди за гуманитарной помощью, с пластиковыми пакетами в каждой руке и выражением облегчения на морщинистом лице.
Все мои попытки описать это казались банальными. Я прилетела, провела несколько дней в их стране и улетела. Что я знаю об их страдании?
Попытки записать все, что я видела, заставили меня почувствовать недостаточность слов, какую-то почти неуважительность. Ведь я понимала, что видела лишь мельчайшую часть и очень многого не знаю.
Ощущение нехватки слов вызывало в моей памяти старших родственников: они пережили ужасные вещи, о которых никогда не хотели говорить. Мой дедушка воевал и на Зимней войне с 1939 по 1940 год, и в последовавшей за ней войне 1941-1944 годов. Я знаю, что он был на Гогланде в Финском заливе, когда на остров напал Советский Союз, знаю, что он спасся в последний момент, но он практически ничего не рассказывал об этом. Моя прабабушка побывала в концлагере для красных у Экенэса в 1918 году, чтобы передать съестной паек родственнику. Финляндия пережила кровавую гражданскую войну, и узники лагеря умирали от голода и болезней — иногда по сто человек в день.
Она видела это. Ее шурин был там. Но она никогда не желала об этом говорить. Только качала головой.
«Что еще может сделать человек, кроме как описывать свой мир так, чтобы он проявлялся?» — пишет Элизабет Осбринк (Elisabeth Åsbrink) в своей прекрасной книге «1947». Осбринк делает именно это — формулирует. Каждый фрагмент истории, оставшейся от ее еврейских родственников, погибших в Будапеште, она заботливо собирает и использует.
В России формулируется невероятно много. Часто эти формулировки просто катятся по старым рельсам — но в тот момент, когда человек внезапно начинает говорить свободно, от самого сердца, и сам находит слова для своих переживаний, все вдруг становится кристально ясным и четким.
Слова не могут решить проблем, но если их записать, их сможет прочитать будущий мир. Слова могут помочь лучшему пониманию. Слова — способ человека не сойти с ума.