Я помню, как сидела голой, в компании пожилой, почти незнакомой мне крестьянки, в избушке, окруженной замерзшими просторами, в бане, натопленной, как говорят русские «по-черному». Было душно, казалось, что легкие горели при каждом вздохе.
Когда я думаю о шести бурных годах, которые провела в Москве, мне на ум чаще всего приходит этот эпизод. Он был одним из тех редких, но драгоценных моментов, когда я чувствовала, что со мной происходит нечто невыразимо русское, что меня допустили в один из тех укромных уголков, которые не видят иностранцы. Этого, безусловно, не случилось бы, если бы я не оказалась единственной американкой — хотя и в компании русских друзей, которые меня туда затащили,— в крошечной умирающей деревне под названием Яблонево на полпути между Москвой и Санкт-Петербургом.
В этой деревне, объявленной при Хрущеве «бесперспективной», остались лишь пара десятков стариков, которые доживали свой век в ветхих домах. Никто из них до 1994 году не видел американцев. Я была первой американкой, с которой им довелось познакомиться.
Итак, была суббота, банный день, и Баба Маша позвала меня в баню (русский аналог сауны), предмет гордости всей деревни. Это был деревянный домик, с дровяной печью, освещавшийся только свечой, которую мы взяли с собой. Я видела другую женщину — голую, обрюзгшую и не смущающуюся этого, — а она видела меня. Она даже сочла нужным показать — не прикасаясь ко мне как мыться горячей водой из таза и как взбодрить кровообращение березовым веником. Мы просто по-девчачьи болтали друг с другом, но в самом моменте было что-то священное: мерцание свечи, брызги воды, очищение, человеческое тепло и жар печи.
Я не сомневаюсь, что будь со мной еще другая американка, ее бы тоже пригласили в баню. Но тогда я не была бы такой открытой, и такого чувства человеческого единения не возникло бы.