Когда-то люди были всего лишь одним из классов крупных млекопитающих, пользовавшихся дарами земли и не оказывавших на нее практически никакого воздействия. Однако за последние несколько тысячелетий наши отношения с миром природы изменились так же сильно, как и наше восприятие этого мира.
Сегодня на планете живет более 7 миллиардов человек, которые пьют ее воду, едят ее растения и животных и добывают из ее недр сырье, используя его для строительства и обеспечения энергией. Эти ежедневные действия могут показаться вполне тривиальными применительно к каждому отдельному человеку, но в совокупности они оставляют неизгладимые отпечатки на нашей планете. Сегодня власть человека стала геологической по своим масштабам, и, если мы хотим избежать катастрофы на планете, которая является нашим единственным домом, нам необходимо коренным образом менять нашу политику.
Чтобы добиться этого, нам нужно внести радикальные изменения в то, как мы рассматриваем наши отношения с миром природы. Возможно, многим это покажется причиной для отчаяния. В конце концов, многие люди попросту отказываются признавать, что экологические кризисы вообще существуют. Но, как пишет Джедедиа Перди (Jedediah Purdy) в своей потрясающей новой книге «After Nature», наши отношения с миром природы — чрезвычайно гибкие. На протяжении всей истории человечества у людей складывались самые разные представления о природе.
Перди — профессор права в университете Дьюка, поэтому он очень хорошо знает американскую историю. Его книга, кроме всего прочего, является панорамным туром по тому, что он называет «американской концепцией окружающей среды». Как пишет Перди, изначально первые европейские поселенцы придерживались провиденциалистского взгляда на Северную Америку, воспринимая ее как целину, которую Бог приберег для того, чтобы люди могли ее обрабатывать. Прибывшие за ними романтики называли американские ландшафты «мирскими храмами», которые должны внушать благоговейный страх и заставлять задумываться над смыслом бытия. В конце XIX века люди стали придерживаться принципов утилитарности, и американские целинные земли — особенно леса — превратились в ресурсы, которыми необходимо было управлять и пользоваться.
В XX веке среди американцев распространился экологический взгляд на мир природы, который стал восприниматься ими как единое целое, вобравшее в себя огромное множество взаимозависимых компонентов. «Основная идея здесь заключается в том, что ничто не может существовать изолированно, — говорит Перди. — Мир — это сеть взаимопроницаемых систем, то есть то, что выходит из дымовой трубы, может пройти через ветер, дождь, подземные воды, почву и оказаться внутри человека». «Антропоцен» или «эпоха людей» в некотором смысле является логическим продолжением этой точки зрения.
Перди надеется, что изменение климата приведет к изменениям в нашем восприятии мира природы, но при этом он утверждает, что такой сдвиг неизбежно должен будет носить политический характер. «Не существует иного способа создать движения и институты, соответствующие масштабу тех решений, которые нам необходимо сейчас принять», — говорит он. Недавно мы обсуждали его новую книгу в нашей электронной переписке. Ниже приведена сжатая и отредактированная расшифровка нашего разговора.
Росс Андерсен: Ваша книга, несмотря на то, что она довольно небольшая по объему, вобрала в себя невероятное количество научных данных — об эволюции отношения американцев к миру природы и о том, как их взгляды могут измениться в будущем. Как долго вы размышляли над этим?
Джедедиа Перди: Я начал размышлять над этим проектом семь или восемь лет назад, когда я вел курс права, науки и политики в условиях изменения климата в университете Дьюка. Тогда меня поразило то, сколько всевозможных научных исследований было посвящено доказательству бессмысленности наших усилий. Это было множество исследований, авторы которых объясняли, почему предпринимать какие-либо действия бесполезно: изменение климата выходит за рамки границ национальных государств, сроков политического процесса принятия решений и рамки нашей нравственной тревоги и даже нашего восприятия.
Поэтому я задумался: все это звучит очень знакомо. Многие из тех идей, которые мы сейчас считаем само собой разумеющимися, по крайней мере ряд общепринятых целей — демократия, равенство полов, разнообразие, экономическая жизнь, не подразумевающая никаких форм рабства, преодоление пережитков расизма и даже мифа о самом понятии рабства — некоторое время назад казались совершенно невозможными. На самом деле они могли сначала казаться совершенно неестественными. Не так давно лучшие умы человечества придерживались веры в то, что они уже видели границы существования человечества, и эти границы простираются не так уж и далеко. И в каком-то смысле они были правы. В поиске ответов на эти сложные вопросы, люди становились другими. Они начинали обращать внимание и заботится о других вещах. Масштабы и формы их нравственной общности менялись.
Поэтому я подумал, что, возможно, в этом и заключается суть изменения климата — и в целом глобального экологического кризиса. Возможно, именно одна из этих глубоких проблем — если мы всерьез пытаемся найти ее решение — меняет нас. Возможно, нам нужно стать другими людьми в отношении к миру природы. И, возможно, это не такая уж утопическая мысль: стараясь найти решение серьезных проблем, люди меняются.
Поэтому я решил исследовать историю политики и права в сфере защиты окружающей среды. Я подробно изучил, что люди говорили о мире природы, когда ставки были высоки, когда они пытались двигаться дальше, убеждать, вдохновлять, стыдить других людей, побуждая их к действию.
Я изучил все ключевые моменты политической и культурной истории Америки: идеи равенства и свободы, создание национального государства, конфронтация с границами технологического мастерства в конце XX века, поиски мирского смысла жизни и так далее. И во многих из этих моментов фигурировал мир природы. Через всю политическую жизнь проходила нить этой обделенной вниманием темы, и с течением времени ее значение существенно менялось.
Когда я увидел, что с течением времени происходили серьезные изменения, это дало мне надежду. Из этого следует, что то, как мы будем вести себя по отношению к миру, это вопрос, на который мы можем ответить множеством разных способов. Сила может быть не только технологической, но и культурной и художественной. И в эпоху Антропоцена главный фактор, меняющий будущее к лучшему или худшему, это политика.
— Создается впечатление, что в настоящий момент в политических кругах нарастает сопротивление этой идее — идее Антропоцена — особенно слева. Как вы думаете, почему так происходит?
— Да, существует множество аргументов против нее. С точки зрения критиков, концепция Антропоцена слишком сконцентрирована на людях, как одном из видов, и в результате в ней игнорируются системные формы неравенства, такие как империализм и расизм, которые оказали влияние на формирование мира.
Представители этого лагеря призывают назвать эпоху, в которой мы сейчас живем «Капиталоценом» или «Евроценом». В конце концов, «человечество», которое выбросило в атмосферу наибольшее количество парниковых газов, создало глобальные рынки сырья, позволившие индустриализировать использование сельскохозяйственных земель, положило начало шестому великому вымиранию и выработало большую часть токсинов и пластика — другими словами антропос Антропоцена — это старый добрый homo europeanus. Давайте не будем говорить об ответственности всего человечества, поскольку такой мировой порядок был создан конкретными людьми, а другие попросту оказались в него втянутыми, не имея какого-либо выбора и зачастую против своей воли и насильственными средствами.
С точки зрения других, разговоры об Антропоцене сильно отдают антропоцентризмом и высокомерием: с их точки зрения, эти термины прославляют контроль человека над природой и ставят эгоистичные человеческие интересы на первое место. Это более или менее традиционный протест защитников окружающей среды против человеческого эгоизма и гордыни. Э. О. Уилсон (E. O. Wilson), к примеру, резко критикует сторонников концепции Антропоцена в своей готовящейся к публикации книге, так же как и Элизабет Колберт (Elizabeth Kolbert) в своих статьях в The New Yorker. Уилсон и Колберт отождествляют «Антропоцен» с антропоцентризмом, под которым подразумевается некая смесь идеи о том, что люди по своему усмотрению определяют, что ценно и что нужно сохранять, и идеи о том, что люди всем руководят, что технологическое мастерство со временем будет совершенствоваться и углубляться. Геоинженерия! Роботы! Колонии на Марсе! К черту Землю! И так далее.
Я согласен с Колберт и Уилсоном в том, что такую версию Антропоцена необходимо отвергнуть. Я также думаю, что для них этот термин ассоциируется с Питером Карейвой (Peter Kareiva), старшим научным сотрудником некоммерческой организации Nature Conservancy, который пытался назвать свою откровенно антропоцентрическую программу благоприятствования бизнесу и уничтожения дикой природы «консервацией эпохи Антропоцена». Однако признание того, что программа Карейвы ограниченная и оппортунистическая, вовсе не означает, что мы должны отказаться от концепции Антропоцена. Эта концепция и те причины, по которым стоит воспринимать ее всерьез, гораздо более масштабны и всеобъемлющи, чем ее версия Карейвы.
Наконец, есть те, для кого концепция Антропоцена усугубляет философскую ошибку гуманизма, которая состоит в подчеркивании того, что делает нас исключительными, непохожими на все остальное в этом мире, в то время как нам необходимо попытаться преодолеть границы такого мышления и найти то, что объединяет нас со всем живым миром, включая животных и даже грибы, леса, суперкомпьютеры и так далее.
Эти «постгуманистические» мыслители хотят говорить об инкорпорировании других видов в демократическую жизнь путем предоставления им гражданства и развития полноценных социальны и этических отношений с ними. Они стремятся воспринимать мир в анимистических терминах, как мир, полный сознания и различных точек зрения — среди других животных, а также, возможно, ветра, штормов, деревьев.
Я полностью это поддерживаю, поскольку это своеобразный эксперимент в области сознания: расширение границ эстетического и нравственного представления всегда было важной движущей силой экологической политики, и оно должно стать центральным в политике Антропоцена. Однако, с моей точки зрения, эта радикальная группа на самом деле допускает ошибку в их трактовке концепции политики.
Политика, которая может сформировать и организовать общий мир и создать архитектуру взаимозависимости, требует своего языка. Это искусственно созданный миропорядок, чьи материалы имеют лингвистическую природу. Со мной могут поспорить, но я считаю это неоспоримым фактом. Нельзя вести политику, не имея лингвистического доступа к другим живым существам.
Политическое сообщество способно создать права для тех, кто не может принимать участия в политическом процессе — вспомните Закон об исчезающих видах и законы о защите животных — и, разумеется, взаимодействия людей с животными хорошо впишутся в человеческую политику. Но есть определенные ограничения. Идея многовидовой демократии свидетельствует о полном непонимании того, что лежит в основе демократии: это совместное участие в создании общего мира, кульминацией которого становится авторитетное решение относительно его структуры (разумеется, это решение может быть неоднократно пересмотрено). Мне кажется, что идея о том, что мы можем жить в рамках демократии вместе с животными свидетельствует о глубине нашего непонимания — и отчаяния — сути демократии.
С моей точки зрения, призыв к политике Антропоцена и демократического Антропоцена в частности — это призыв к созданию движений и институтов, которые соответствовали бы масштабу тех решений, которые нам сейчас необходимо принять и которые касаются всех в силу нашей взаимозависимости.
— В вашей книге вы весьма убедительно доказываете, что нам не следует обращаться к природе в поисках наших ценностей. Где сейчас такое происходит в американской культуре?
— Это проявляется в палеолитических диетах, в движении противников вакцинации, в аргументах против гендерных различий и равных прав на вступление в брак. Это проявляется в концепции «естественного капитализма», в рамках которого экологически сложный, наполненный внутренними связями и взаимозависимостями мир воспринимается как основа для создания полностью маркетизированного общества, где все имеет свою цену, весь «мусор» производится внутри системы и так далее. Я не говорю, что нам нечему поучиться у природы в смысле инженерии и дизайна, но это будет всего лишь приписывание определенной идеологической версии нашей экономики миру природы.
Порой психологи-эволюционисты внушают людям, что им необходимо относиться, скажем, к политике как к побочному эффекту нашей животной природы. Это находит отражение в идее о том, что ваша принадлежность к либералам или консерваторам объясняется силой вашей реакции отвращения. Но подобные истории скрывают о нас то, насколько сильно изменилась «человеческая природа» за многие столетия (это слишком короткий срок, чтобы могли произойти какие-либо биологические изменения) благодаря политике, сознанию и воображению.
Предположим, что действительно существует некий спектр «лево-право», связанный с различными аспектами отвращения, страха, открытости, уважения к власти или фигуре родителя и так далее. Ничто из этого не представляет особого интереса. Но интересно то, что человек, находящийся сегодня на правой стороне этого спектра, вполне мог бы отколоться от ее левой стороны 200 лет назад, признав основополагающее равенство людей, возможность вести нравственный образ жизни в отсутствие религиозной веры, жизнеспособность демократии и так далее. Если не брать в расчет самые экстремальные взгляды, то сегодня правые — это во многих отношениях революционные левые 18 века. Как такое могло произойти — это не тот вопрос, на который «природа» может дать нам ответ.
Умение ценить и обращаться к миру природы — это один из самых важных культурных, эстетических и духовных ресурсов человека. Моя книга — это в определенном смысле полная любви история того, как люди, в основном американцы, это делали. Но в конечном счете это проект человека, эксперимент с интерпретациями и жизнью. Ни один элемент мира природы не может научить нас, как нужно ее ценить, не говоря уже о том, как нужно жить и взаимодействовать друг с другом.
— Большинство людей стараются не видеть в природе учителя, прививающего ценности, когда речь заходит об таких концепциях, как право помазанника Божия, которая в некотором смысле берет начало из природы. Но как насчет Джона Мьюра (John Muir), который советовал нам быть ближе к сердцу природы, или Водсворта, который призывал «выйти на свет и позволить природе стать учителем». Что делает подобные идеи предосудительными?
— Водсворт, Торо, Мьюр и школа реки Гудзон активно развивали эту идею: научившись ценить природу, мы становимся лучше и учимся жить. Именно так звучали аргументы в пользу создания национальных парков и заповедников.
Такое наполнение природы нравственным смыслом — утверждения, что она может нас многому научить — остается очень популярным в субкультурах защитников окружающей среды, аграриев и так далее. В то же время мы уже практически забыли о том, что природа учит нас, как нужно жить в более традиционных условиях: иерархическая структура львиных прайдов учит нас тому, что Господь ждет от нас подчинения королям, строение наших репродуктивных органов показывает нам, что мы должны хранить верность одному мужчине или одной женщине, а биологические различия между полами оправдывают наше стремление не пускать женщин в политику и некоторые другие профессии. Все это было крайне убедительными аргументами, касающимися значения природы, в тот момент, когда была основана наша страна. Многие из этих аргументов сохранились и в XX веке — и я даже не говорю об основанных на законах природы теориях, использовавшихся для оправдания рабства и экспроприации земель коренных жителей Америки.
Эти довольно страшные примеры сами по себе не являются философским аргументом против того, чтобы относиться к природе как к учителю. Любая идея, доведенная до определенного уровня обобщения, может случить ужасным целям. К примеру, бельгийцы объяснили свое вторжение в Конго гуманитарными целями. А Красные кхмеры якобы стремились добиться равенства.
Вы можете найти массу примеров видов, экосистем, естественных процессов и многого другого, которые существуют и протекают так, как нравится вам — сотрудничают или консервируют мусор — и попытаться выстроить на этом основании некие принципы жизни. Но как насчет массового истребления потомства многих насекомых и животных каждую весну? Как насчет муравьев, которые порабощают куколок в захватываемых ими колониях? Как насчет паразитов, таких как клещи, присасывающиеся к американским лосям, которые не могут их с себя снять, или кошек, играющих со своими жертвами?
Выбирать и интерпретировать эти примеры — это всегда деятельность человека. Поэтому здесь всегда присутствует чисто человеческая идея о том, что, когда мы видим нечто в мире природы, мы обязательно должны это имитировать. А чтобы добиться результата, мы обязательно должны убедить других людей в правильности нашей точки зрения, ссылаясь на существующие человеческие ценности. Поэтому далеко не всегда так уж ужасно говорить: «Я всего лишь следую за природой». Это может быть вполне невинно. Это игра воображения, и именно так мы ее и должны воспринимать.
— Разве термин «природа» не пережил сроки своей философской целесообразности?
— Это хороший вопрос. Я постоянно говорю «мир природы» или «люди и природа», и это кажется мне вполне естественным. Нам не нужны очередные неологизмы. Я считаю, что мы вполне можем использовать старые термины, вкладывая в них новое значение.
Но ваш вопрос состоял не совсем в этом. Вы спрашиваете об ином. Вы спрашиваете о концепции «природы», о слаженной системе принципов, которая складывается в единое целое и управляет всей материальной деятельностью вселенной, на всех уровнях, живом и неживом, и по отношению к которой мы должны испытывать уважение, восхищение, благоговейный страх или нежелание покоряться. Давайте назовем это Природой с большой буквы.
Я считаю, что такое понимание Природы — это религиозный пережиток. Это монотеистическая концепция — как будто у вселенной может быть только одно значение, потому что она представляет собой творение одного высшего разума. Я должен сказать, что я не принадлежу к монотеистам и вообще к верующим людям. Но, я думаю, даже если вы принадлежите к ним, это довольно сложная позиция. Она сложна по тем самым причинам, которые я только что изложил: с точки зрения человека, мир одновременно ужасен и привлекателен, знаком и чужд, жесток и щедр, и совершенно неясно, как нам узнать, что мы можем у него взять и каков его смысл. Я бы сказал, что так происходит потому, что у мира вообще нет смысла. Он просто существует — во всем своем разнообразии.
Мне интересно, может ли — если мы ненадолго задержимся на религиозной образной системе — политеистический или анимистский образ мира в большей степени соответствовать современному мышлению. Просто говорить о том, что у Природы есть смысл и что нас с ней связывают некие отношения, не совсем верно. Но это вовсе не означает, что мы отделены от мира живой природы. Наоборот. У нас есть связи и отношения с конкретными местам, видами, сезонами. И все это является фрагментами того, что, с моей точки зрения, мы должны продолжать называть миром природы.
Ричард Нельсон (Richard Nelson) написал этнографию живущего на Аляске народа атабасканов под названием «Make Prayers to the Raven» («Молитесь черному ворону»). Он пишет о том, что эта народность «анимистов» не преклоняется перед абстрактной Природой и не рассматривает ее как набор ресурсов и логистических проблем. Ее с природой связывают отношения, похожие на отношения, которые могли бы связывать вас с семьей вашего супруга, или с соседями, или с коллегами по работе: немного непрозрачные, неустойчивые, некая смесь любви, долга и благоразумия. И эти отношения распространяются на вполне конкретные объекты: не на Природу в целом, а на лосося, реку или дерево. Они в гораздо большей степени напоминают наши отношения с другими людьми, институтами, странами, культурами.
Мы не можем по своему усмотрению стать атабасканами, но их концепция кажется мне многообещающим направлением движения к реалистичной, непредвзятой этической практике. С их точки зрения, мы живем вместе со всем окружающим миром, который может причинять нам неудобства, боль и даже убить нас, однако он также является единственным возможным местом нашего существования и источником всех радостей, которые нам доступны.
— В своей книге вы описываете четыре основные концепции природы, существовавшие в Америке. Первая — провиденциалистская, в рамках которой природа представляется целиной, которую Господь приберег для того, чтобы люди могли ее возделывать. Вторая — романтическая, в рамках которой природа — это место эстетического и духовного вдохновения, «мирской храм». Третья — утилитарная, в рамках которой природа — это хранилище ресурсов, которому требуется умелое управление. Четвертая — экологическая, в рамках которой природа рассматривается как совокупность множества взаимозависимых систем. Вы утверждаете, что мы можем обнаружить отражение всех этих концепций в наших законах и в наших ландшафтах. Существуют ли в Америке какие-либо места, где можно обнаружить четкие следы этих концепций?
— Сельскохозяйственные районы Среднего Запада выглядят как шахматная доска, которую хорошо видно с самолета. Это транскрипция — в форме результатов деятельности на земле — картины аграрной республики, расширявшейся на запад: это результат решения Джефферсона о выделении каждой ферме по участку, формально для поддержки семьи, а также о выделении отдельных квадратов школам, окружным центрам и так далее. Это провиденциалистский ландшафт.
Кстати в этой провиденциалистской концепции нет никакой наивности. Это была та же самая концепция, которая обеспечивала обоснование экспроприации земель у коренных народов Америки в силу того, что они якобы были неспособны правильно ее использовать. Природа хотела, чтобы ей владели европейцы при условии, что они наполнят ее своими поселениями и будут ее развивать. Такова была теория, а все законы XIX века, предоставлявшие частную собственность в обмен на обещание заселить землю и обрабатывать ее, служили механизмом ее реализации. Вы могли купить землю или получить ее, пообещав поселиться на ней. Вы могли стать владельцем участка, вырубив на нем лес, посадив деревья на лугу, осушив болото, создав систему орошения полей, добывая полезные ископаемые — другими словами, заставив землю давать то, что вы можете продавать.
В Северной Каролине, где я сейчас живу, человек мог получить по 50 акров земли за каждого раба, которого он привезет на эту территорию, поскольку в теории труд рабов повышал производительность его хозяйства. И, разумеется, рабство оправдывалось еще одной ссылкой на природу — фальшивую природу расовой иерархии.
Теперь давайте рассмотрим романтическую концепцию окружающего мира. Если вы посетите национальный парк или какую-то нетронутую территорию, особенно если это один из парков конца XIX и начала XX веков, такой как Йосемити или Глейшер, вы обнаружите ландшафт, выбранный благодаря его полному соответствию эстетическому идеалу: принципу величия, образу дикой и вдохновляющей природы, о которой писали Эммануэль Кант и Эдмунд Берк и которую в Америке популяризировали Фредерик Черч (Frederic Church), Ашер Дюран (Asher Durand) и другие представители Школы реки Гудзон. Эти парки были созданы после соответствующих актов Конгресса, чтобы приблизиться к нарисованному идеалу. Разумеется, эти ландшафты были там и прежде, но теперь к ним относились как к мирским храмам — это наш ответ Сикстинской капелле, место, куда человек определенного склада ума отправляется, чтобы увидеть творение Бога.
И, разумеется, романтический ландшафт тоже несет на себе ясные отпечатки неравенства. Коренные народы Америки были изгнаны из парков. Джон Мьюр назвал их грязными и неживописными. Привычка рассматривать природу как вдохновляющий холст Бога принадлежала белому высшему классу, людям, которые — в рамках таких групп, как ранний Sierra Club, который Мьюр основал в 1892 году — назвали себя представителями Природы. А некоторые из них, такие как Мэдисон Грант (Madison Grant), основавший первые группы, занимавшиеся сохранением лесов и бизонов, были откровенными сторонниками идеи господства белых. (Грант написал книгу о расах, которую Гитлер назвал «моей библией», а Тедди Рузвельту она понравилась настолько, что он решил оставить отзыв на ее обложке.)
Важно отметить, что провиденциалистские и романтические ландшафты сформировались в соответствии с принятыми законами. Это стало одним из моих личных открытий в процессе работы над книгой: в случае с ландшафтами те законы были связкой, которая соединяла умозрительные образы и их материальное воплощение. То, как мы живем, представляет собой некую разновидность коллективной ландшафтной архитектуры. Мы создаем наш мир, перемещаясь в нем, добывая пищу и строя укрытия, греясь зимой и охлаждаясь летом. Законы руководят этой деятельностью, оформляют ее и, таким образом, оформляют мир.
Это отчетливо видно в ландшафтах утилитарной концепции, таких как национальные леса, которыми заведует Бюро по земельным ресурсам, а также западные районы, которые поливаются при помощи масштабной оросительной системы, созданной и управляемой Бюро мелиорации. Это регулируемые территории, которые создавались вместе с теми ветвями федерального правительства, которые за них отвечают. Тедди Рузвельт, который заложил их основы, однажды сказал, что в основе всей его внутриполитической программы — антитрастовых мер, реформ здравоохранения, законов о труде — лежит принцип консервации, то есть умелого управления природными и искусственными системами ради блага всего общества. Эти спланированные и сознательно эксплуатируемые ландшафты являются напоминаниями об утилитарной концепции, которая легла в основу современного правительства.
И здесь также присутствует множество неприятных моментов. Главный теоретик концепции консервации Рузвельта и глава его Федерального лесного управления Гиффорд Пинчот (Gifford Pinchot) был лидером евгенического движения. Отношение к людям и миру природы как к набору ресурсов, которыми необходимо управлять ради всеобщего блага, превратилось в источник проблем, особенно для тех людей, которые были склонны обращаться с изолированными и попавшими в немилость сообществам как с чем-то незначительным.
Экологическая концепция является гораздо более разносторонней. Она послужила основой для современных законов о защите природы, и обусловила наши ответы на самые разные вопросы. Суть этой концепции заключается в том, что все в мире взаимосвязано: мир — это сеть взаимопроницаемых систем, то есть то, что выходит из дымовой трубы, может пройти через ветер, дождь, подземные воды, почву и оказаться внутри человека.
Мы до сих пор пытаемся понять, что значит мыслить экологически. Как будет выглядеть продовольственная экономика, если мы задумаемся над тем, какие типы ландшафтов она должна формировать, над тем, как она должна взаимодействовать с реками, долгосрочным здоровьем почвы и химическим составом атмосферы? Как она будет выглядеть, если мы задумаемся над тем, какую работу должны будут выполнять люди, чтобы производить продукты питания?
Все это относится уже к следующему поколению экологического мышления, в рамках которого все системы рассматриваются в совокупности и связи прослеживаются везде между их человеческими и природными аспектами. В некотором смысле мышление Антропоцена — это экологическое мышление во всей своей мощи, подразумевающее рассмотрение не только практических отношений между человеческими и природными системами, но и участвующие в них ценности.
То, что я называю демократическим Антропоценом, это одно из определений политики, которая, возможно, нужна нам в нынешней ситуации. Она заключается в создании движений и институтов, которые ведут нас к равенству голосов в процессе определения будущего планеты. Оно также заключается в создании потенциала для начала реализации политики коллективного самоограничения.
Это может потребовать создания социальных систем, в рамках которых людям нужно будет меньше бояться будущего и друг друга, где у них будет возможность свободно дышать и перестать отчаянно цепляться за те крохи богатства, которые у них еще остались. Возможно, это потребует разработки таких экономических моделей, в рамках которых базовая безопасность и комфорт будут данностью и где у людей будет время задуматься над более ценными благами, не зависящими от количества ресурсов, такими как дружба, возможность размышлять и учиться чувствовать удивительную красоту мира. К сожалению, наша политика и экономика движется в противоположном направлении.
— На этой неделе в Париже проходят самые важные переговоры по вопросу об изменении климата за последнее десятилетие. Считаете ли вы, что на этой конференции может сформироваться новая концепция природного мира — и даже новая политика Антропоцена?
— Мне очень хотелось бы в это верить. Многие вкладывают массу надежд в эти переговоры по вопросу изменения климата. И нам стоит пожелать делегатам успеха. Однако пока те пессимистичные анализы, против которых я выступал, начиная работу над книгой, скорее верны, чем ошибочны. Международные попытки до сих пор являются побочным продуктом национальной политики, которая по сути своей очень эгоистична и недальновидна.
Наихудшим результатом можно будет считать сахарный слой высокопарных речей о всеобщей ответственности, покрывающий мир, чьи экономики продолжают выбрасывать парниковый газ в атмосферу, заражать планету токсинами, провоцировать деградацию почвы, закисление океана, исчезновение редких видов и вырубку лесов. Разумеется, это очень хорошо, что сейчас климатическое движение стало гораздо мощнее, чем еще пять лет назад, и что канадцы снова заняли правильную позицию. Однако больше всего пугает то, что мы можем знать, что нам нужно делать, десятилетиями говорить об этом, выносить этот вопрос на международную площадку и продолжать вести такой образ жизни, который лишь усугубляет проблему. Разработка политики, которая сможет демократическим путем изменить наш образ жизни — это чрезвычайно трудная задача, но это единственный выход, который у нас есть.