«Если бы только эти проклятые идиоты наконец остановились!» — написал Бернхард Шульц (1913 — 2003) своей Герде 2 апреля 1945 года. Журналист и писатель был сыт войной по горло, он хотел назад домой, хотел обнять жену и маленького ребенка, который должен был родиться со дня на день. Шульц попал в американский плен и возвратился к семье лишь в конце лета 1945 года.


Он познал ужасы Второй мировой войны на своей шкуре — в Германии, Бельгии, Франции и России. Война и нацистский террор стали темами многочисленных романов, рассказов и статей «деревенского Бёлля» — так назвала Шульца газета «Обербайерише фольксблат» («Das Oberbayerische Volksblatt»). «Карандашный портрет восставшего из мертвых» — такое название дал Шульц приведенному ниже тексту. В нем идет речь о боях за город Сухиничи в центральной России, который был занят вермахтом в начале октября 1941 года и почти через три месяца отбит Красной армией.


В мрачных красках автор описывает душевные травмы ветеранов войны, о чем долгое время было не принято говорить. Зверства вермахта он, конечно, оставляет за скобками. Шульц написал текст в 1946 году и никогда его не публиковал. «Издателям 'Карандашный портрет' показался слишком шокирующим», — рассказывает его сын Ансгар Шульц-Миттенцвай (Ansgar Schulz-Mittenzwei). Однажды он прислал текст нам, а затем открыл в интернете страницу, посвященную отцу (www.bernhardschulz.de).


«Юноша, говорю тебе, встань!» — сказал Иисус. Умерший сел и заговорил.
Евангелие от Луки, глава 7, стихи 11-17


Если можно так выразиться, то я восстал из братской могилы. Я болен. Вероятно, какое-то время я слишком плохо питался. Все, что во мне было здорового, сожрали вши. Сыпной тиф был не единственной перенесенной моей болезнью. Перенес я и окопную лихорадку. Особенно сильно тогда болели голени.


Потом ко всему этому добавилась малярия — в Жировке, кажется. Печень распухла, селезенка увеличилась вдвое. Возбудители пировали в моей крови. О, когда я был болен, я научился понимать результаты анализов крови и читать графики температуры. Это меня прекрасно развлекало.


Как я уже сказал, вши сжирали меня. Это выражение, которое мне не надо было бы употреблять. Но я уже давно не такой воспитанный, каким был когда-то. Поэтому я говорю сегодня «жрали». Вши сожрали меня, и ничего.


Кстати, знаете, что стало с моими отмороженными пальцами ног? Их похоронили в огороде за седьмым бараком инфекционного лазарета в Жиздре. Надеюсь, что они там покоятся более или менее с миром.


«Единственный, кто спасся от оврага»


Видите ли, все это не имело бы значения, если я был мертв. Но я не мертв. Я полумертв. Мне повезло, что мне удалось выбраться полумертвым. Сказать по правде, я был предназначен для братской могилы в Сухиничах. Предназначен не как отдельный индивидуум, а как часть массы. Масса лежала в двух километрах западнее вокзала Сухиничей, там, где овраг.


Я был единственным, кто избежал оврага. Потому что я совершил обман. Я надул своего командира на 4,3 грамма легкого металла. Признаюсь, это был мой единственный случай коррупции за всю войну. 4,3 грамма — столько весит половинка опознавательного жетона, этого входного билета в «Вальхаллу». Половинка нужна была командиру, чтобы получить возможность сообщить моей матери в Оснабрюке, что я «пал на поле чести».


Это была наглая ложь. В Сухиничах они не погибли, а были забиты прикладами винтовок сибирскими снайперами. И при том не на поле чести, а при 56 градусном морозе между паровозами и крестьянскими хатами. Облака и вороны садились на их плоть, как на дрова.


Ревущие снаряды и трескучий мороз


Это была, вероятно, одна восьмая смерти, которую я тогда испытал. Автоматная очередь просвистела мимо моих бедер и обожгла белую кожу. Это заставило меня побежать прочь. За мной полыхало здание вокзала. В Попково партизаны хотели отрезать мне уши. Для этого они использовали маленькие перочинные ножики.


Но незадолго до этого однажды в Попково я дал какой-то женщине шоколад для ее детей из моего сухого пайка (я пытался как-то загладить свою вину за войну, давая хлеб русским детям). Женщина поцеловала мои замерзшие руки и сказала «Добрый пан», и партизаны позволили мне уйти по заснеженному полю. Но потом они стреляли по мне как по лисице. Это была еще одна восьмая смерти. Так одна восьмая присоединялась в другой одной восьмой, иногда к ним прибавлялись всего лишь шестнадцатые и двадцать четвертые доли моей смерти.


Теперь после моего освобождения, посреди работы, или в ходе воскресной службы в церкви, или вечером во время бала в пожарной команде, или когда кто-нибудь поет, они приходят ко мне — восьмые и шестнадцатые доли моей смерти, эти мгновения издыхания телесной оболочки человека, а вместе с ними ревущие снаряды и трескучий мороз, вши, комары, клопы, приказы на марш, цели атаки, планы огня, и перочинные ножики партизан.


Я больше не хожу, я брожу


Читающий эти строки находится в выгодном положении, потому что в любой момент он может с отвращением отложить в сторону мою речь о воскрешении. Ему не обязательно интересоваться, почему один бывает полностью мертв, а другой только наполовину. Полная смерть решает все проблемы. А я, мертвый только наполовину, больше не в состоянии решить ничего. Я больше не хожу. Я брожу. Я всегда серьезен.


Я стою и смотрю на ступни моих ног, или на фронтон какого-нибудь дома, и только небу известно, что происходит внутри меня. Я больше ни в чем не участвую. Тот, кто берет меня вместе с собой на какой-нибудь певческий бал, должен подумать, как он будет со мной обращаться. Скорее всего, я уйду оттуда. Возможно, потом я остановлюсь где-то на сельской дороге и прислонюсь к дереву.


То, что я вижу, это пустынные заснеженные пространства и вспышки орудийных выстрелов. То, чего я боюсь, это перемалывающие землю гусеницы танков и раздувшиеся животы крестьянских лошадок, валяющихся в смешанной с тающим снегом грязи. То, что я рассматриваю, это бритые головы повешенных монголов и окровавленная марля у покрытой ледяной коркой ямы с водой.


Одна восьмая — осколок снаряда в пояснице


То, от чего я не могу оторвать взгляд, — это парящие в воздухе белые точки над переливающимся снегом, которые вьются вокруг миномета и осыпают меня огнем. То, что я осознаю, — это стволы русских пушек, нацеленных на точку между моих глаз.


То, что я хочу иметь, — это хлеб и смалец, и табак, и шнапс, и письмо из дома. То, что у меня есть, — это гнилая картошка, обеззараживающие таблетки, патроны и котлеты из мороженой конины. То, что я знаю, — это трупы, вороны, капуста, вши и гниды. То, что я не знаю, — это отдых, сон и тихая задумчивая улыбка…


Я уже сказал, если бы был мертв, то нам бы не пришлось об этом говорить. Но я не мертв, во всяком случае, не совсем. Я живу. Жизнь состоит для меня из обломков, также как и смерть для меня — это сумма обломков. Одна восьмая — осколок снаряда в пояснице, еще одна восьмая — отмороженные пальцы ног, еще одна восьмая — зараженная кровь, еще одна восьмая — поврежденные легкие, еще одна восьмая — зараженная селезенка, еще одна восьмая….


Думаю, мне лучше считать в двадцать четвертых долях. Смерть не исчезает. Это самое ужасное во мне.